по своим местам. Но она просчиталась в том, что даже самый бдительный сторож может уснуть и лучший из людей все равно остается всего лишь человеком. Да и никто не обещает господину, будь то правитель империи или повелительница осенней стирки, что в его подчинении окажутся сплошь хорошие и способные люди. Мир многолик, и мы должны принимать его таким, какой он есть. Приходится выбирать между великанами и карликами, кривыми и хромыми, глухими и слепыми. Высшее мастерство проявляется в том, чтобы найти применение каждому человеку, со всеми его сильными и слабыми сторонами.
Ханс Юрген был ни на что не годен, вот почему его услали на отдаленные песчаные холмы над рекой, где дул самый пронизывающий ветер. Все смеялись над бедолагой и отворачивались от него. Несчастный парнишка! Ему исполнилось уже шестнадцать лет (правда, сам он измерял свой возраст зимами), он был сыном дворянина – одного из лучших среди всех, какие жили в марках между Эльбой и Одером, – и все же для обитателей Хоен-Зиатца он, видимо, был недостаточно хорош. Теперь ему поручили охранять кусок старой кожи, болтающийся, как висельник, между двумя соснами.
Росту в Хансе Юргене было пять фуз [22] и один золль. Он был достаточно силен, чтобы выкорчевать молодой бук, мог усмирить кобылу в загоне, если бы ему приказали, мог бы проскакать три майле без седла, чтобы передать важное сообщение. Глаза у него были как у рыси. Его стрела поражала птицу влет. Юноша без всякого разбега перепрыгивал изгороди и канавы. И все же с ним не хотели обращаться сообразно его рыцарскому положению.
Когда хозяин Хоен-Зиатца, господин Готтфрид, сердился, он говорил, что с рыцарством покончено и нет смысла зарабатывать шпоры, раз их больше не носят. Но почему же он при этом позволил двоюродному брату Ханса Юргена, Хансу Йохему, чье происхождение было не хуже и не лучше, учиться верховой езде и танцам в Бранденбурге и присутствовать с ним на скачках? Однажды фон Бредов даже послал его на турнир в Майсен со своим родственником – благородным господином фон Линденбергом, чтобы Ханс Йохем набрался там хороших манер.
Ханс Юрген был сиротой, но и Ханс Йохем тоже не имел ни отца, ни матери. Господин Готтфрид и его жена взяли в свой дом обоих детей умерших двоюродных братьев и поклялись воспитать их как собственных сыновей. Возможно, все дело в том, что у Ханса Йохема осталось от матери крупное наследство, которым управлял Хафельбергский собор, а Ханс Юрген был беден. Взяв сирот в замок, благородная госпожа Бригитта сказала, что делает это, поскольку Господь Бог не дал ей и Готтфриду совместных сыновей (но зато у нее были дочери). Она обещала, что окружит любовью и добротой маленьких деток, у которых Господь отнял сначала матерей, а потом и отцов.
Госпожа фон Бредова была честной и поступила благородно, но слова не имеют никакого веса, если они не подтверждаются делами, а разум человеческий весьма переменчив, так что отношение к сиротам сложилось по-разному. У Ханса Йохема было гладкое лицо и живые глаза, он всем умел угодить, люди вокруг него всегда смеялись и хорошо к нему относились. Про Ханса Юргена тоже никто не говорил ничего плохого, никто не знал за ним грехов, но не знали за ним и добрых дел. Можно было бы сказать, что он никогда не делал что‑либо хорошее так, чтобы это видели окружающие.
Некоторые говорили, что Ханс Юрген почти не открывает рта, что, несомненно, считалось признаком коварства. Но когда он пытался открыть рот, ему не давали вымолвить и слова, потому что не ждали от него ничего умного. Он вечно не успевал: стоило ему начать фразу, как кто‑нибудь другой уже заканчивал ее за него, но вовсе не так, как ему хотелось. А когда он обижался, все от души смеялись. «У него нет мыслей», – говорил про него декан. «Ты не дал мне возможности их высказать», – думал Ханс Юрген. Его лицо не было таким гладким, а глаза не казались такими живыми, как у Ханса Йохема. Как говорили люди, оно всегда сохраняло то ли высокомерное, то ли застывшее выражение.
Теперь Ханс Юрген сидел в одиночестве, глядя на речную воду. Время от времени выражение его лица менялось, и тогда в реку падали слезы. Но длилось это недолго, покраснев, он быстро вытирал рукавом глаза. «Хорошо, что этого никто не видел», – бормотал Ханс Юрген. Поднявшись и широко расправив плечи, он принялся бродить взад-вперед вдоль реки. «Если бы у меня был конь, закованный в броню, увидели бы вы тогда, какой я рыцарь», – думал Ханс Юрген. Но стоило ему расслышать звуки громкого смеха, как он вздрагивал всем телом.
Остальные молодые люди тем временем играли в «Увальня», пятная друг друга мокрыми тряпками, дразня и кидаясь чем ни попадя, словно беззаботные дети, для которых любая работа мгновенно становится игрой. Тому же, кто одинок, только и остается, что грустить и страдать от тяжелых мыслей. Не то чтобы Ханс Юрген все это время, не отходя от штанов, караулил их, но он был не со всеми. И если бы он попытался присоединиться к остальным, его бы не прогнали, – вот только оказалось бы, что, как всегда, его очередь водить. А когда слуги, растянув между собой большие куски ткани, стали бы выяснять, кого на них подкидывать, он бы не сомневался, что жребий выпадет именно ему. Ханс Юрген знал, что его считают нелюдимым, но не возражал, поскольку справедливо рассудил, что главное заключается не в том, что про него думают другие, а в том, что он сам про себя знает. «Все, чего я хочу, – это стать старше и больше», – подумал Ханс Юрген и при этом с такой силой стукнул по земле коротким охотничьим копьем, что его тупой конец вошел в землю.
Вокруг все затихло, лишь со стороны долины Эльзенбрух подул легкий вечерний ветерок, освежая его разгоряченное лицо. Из далекого монастыря Ленин донесся звон колоколов, призывающих к вечерней службе. Ханс Юрген покачал головой: «Нет, монахом я быть не хочу. Даже думать не буду об этом». Раздосадованный одной лишь мыслью о такой возможности, он быстро выкинул ее из головы – и тут кто‑то наотмашь ударил его по лицу. Ханс Юрген вскинул руку, мгновенно став красным от гнева, но оказалось, что его осмелился ударить не человек, которому можно было дать сдачи, а всего лишь мокрые штаны – те самые, которые он сторожил. Надувшись от затихшего было, но