Мандельштаму, и, как будто сжигая отринутое символистское прошлое, в следующем стихотворении «Камня» он запальчиво пишет энергичными короткими строчками:
Я ненавижу свет
Однообразных звезд…
Бездонному вечному неопределенному небу с его звездами, символами непостижимого, непонятного мира противостоит твердое, осязаемое, сущее – камень, давший название всему сборнику:
Здравствуй, мой давний бред —
Башни стрельчатой рост!
Кружевом камень будь
И паутиной стань…
Это сущее, осязаемое, живое бытие побеждает пустоту неба, воображаемого символистского:
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань!
Во второй строфе разбираемого стихотворения (последующих трех строчках) автор формулирует его главную оппозицию: ЗДЕСЬ и ВЕЧНОСТЬ. Здесь – это на Земле, в живом, осязаемом материальном мире. Батюшкову обычные люди, любопытные, задали ординарный вопрос, который любой прохожий может задать встречному: «Который час?» Поэт ответил высокомерно, отослав обыкновенных людей к неопределенности символического мира, к вечности.
Что такое зыблемая вечность туманного мира символизма, Мандельштам понимал и чувствовал очень хорошо. В стихотворении, посланном В. Иванову, учителю, мэтру, молодой поэт пытался объяснить себе принципиально необъяснимое, важнейшее для поэтики символизма слово/понятие «вечность», от которого он яростно будет отталкиваться спустя несколько лет:
Не говорите мне о вечности —
Я не могу ее вместить…
Я слышу, как она растет
И полуночным валом катится.
Но – слишком дорого поплатится,
Кто слишком близко подойдет.
(1909)
В «Камень» стихотворение не вошло и вообще при жизни автора не было напечатано. Отбирая стихи для своей первой книги и начиная ее стихами «символическими», Мандельштам на первое место поставил известное «Дыхание», где мы находим такие строки:
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло,
Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
В этих строчках личность автора растворяется в небытии, в метафоре каких-то, видимо, отражающихся друг в друге стекол. И даже узор той индивидуальной, неповторимой личности, которая постулировалась в начале этих знаменитых стихов («Дано мне тело – что мне делать с ним, / Таким единым и таким моим»), запечатлевается на этих стеклах уже неузнаваемым, ибо, как говорил поэт в стихах 1909 года, дорого поплатится, кто к вечности слишком близко подойдет.
И тут же возникает и мгновение (для Гумилева синоним/антоним вечности в зыбкой вневременной, колеблющейся поэтике символизма):
Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.
То есть даже мгновение, которое противопоставлено вечности, потому что оно эту вечность уничтожает (то, что мгновенно, не может быть вечным), не в состоянии перечеркнуть узора личности, которая вроде бы стала неузнаваема, растворилась в бликах зеркальных стекол вечности. Думается, что это первое стихотворение «Камня» подсказало Гумилеву в его рецензии инвективу против туманных, зыбких, лишенных конкретности категорий символизма – вечности и мгновения.
Вторая строфа стихотворения начинается с резкого, почти грубого упоминания имени Батюшкова. Становится очевидным, что автор строит свою поэтическую систему в споре с космогоническими высказываниями сумасшедшего поэта. Прежде всего следует заметить, что слово «противный» в данном контексте, по-видимому, не означает распространенного в современном языке значения – отвратительный, очень неприятный. Думается, что здесь имеется в виду его изначальный, исходящий из этимологии смысл: противостоящий, неприемлемый, такой, с которым невозможно согласиться, даже враждебный (ср. в «Борисе Годунове»: «Противен мне род Пушкиных мятежный»)139.
Вместе с тем слово «спесь»140 носит очень явственные отрицательные, даже грубые коннотации – чванство, высокомерие. Настолько, что при подготовке второго издания «Камня» книгоиздатель М. В. Аверьянов исключил стихотворение из корпуса готовящейся книги. Для Мандельштама оно было принципиально важным. Он, очевидно, был согласен с Гумилевым и начинал именно с этих стихов свою «акмеистическую» творческую жизнь. Снова включив в книгу текст, он написал издателю:
Очень просил бы Михаила Васильевича согласиться со мной относительно «Батюшкова», о котором я много думаю. Пусть это будет по-моему, не возбуждая спора141.
Однако почему же так грубо высказался Мандельштам о поэте, которого любил и которым восхищался?
Помню месяцы его увлечения Батюшковым,– писал в своих воспоминаниях Семен Липкин,– он написал о нем упоительное стихотворение <…>. Он рассказывал о Батюшкове с горячностью первооткрывателя <…>, не соглашался с некоторыми критическими заметками Пушкина на полях батюшковских стихов, искал и находил линию Батюшкова в дальнейшем движении русской поэзии…142
Комментатор (А. Г. Мец) справедливо называет Батюшкова «одним из „вечных спутников“ Мандельштама»143. В стихотворении 1920 года «Чуть мерцает призрачная сцена», в котором возникают ностальгические мотивы Петербурга XIX века, Батюшкову посвящены строки:
Слаще пенья итальянской речи
Для меня родной язык,
Ибо в нем таинственно лепечет
Чужеземных арф родник144.
Мандельштам, наверное, вспоминает здесь о любви Батюшкова к итальянской литературе, античных мотивах его стихов и пр.
Своим любимым стихотворением Мандельштам в 1932 году назвал «К другу» Батюшкова145. В этих грустных стихах поэт описывает радости бытия, материальные и духовные: шум веселья и пиров, в вине потопленные чаши, фалерн, розы наши, мудрость светская сияющих умов, счастья дом, красота Лилы, прелесть девственной Хариты. Однако в нашем мире, к сожалению, все недолговечно и преходяще: цветок <любви.– М. А.> увы! исчез, как сладкая мечта, музы светлые сокрылись и пр. Все это совсем не похоже на размышления позднего сумасшедшего Батюшкова, который на земле видел, напомню, лишь противоречия и враждебные противоположности, а вне земного мира – лишь мирные и возвышающие душу зрелища.
В том же 1932 году Мандельштам пишет то самое «упоительное» стихотворение «Батюшков», о котором вспоминал Липкин. Позволю себе напомнить читателям несколько строф:
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живет.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поет. <…>
Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашел от смущения слов:
Ни у кого этих звуков изгибы…
И никогда – этот говор валов… <…>
И отвечал мне оплакавший Тасса:
Я к величаньям еще не привык;
Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык…
Стихотворение