Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама возвращается по вечерам, тяжело дыша, нет ничего таинственного в ее потертом портфеле и немодном костюме. Но вот она выходит из ванной: капли дрожат в прядях надо лбом, неровный румянец слабо окрасил щеки, — и протягивает руку к бронзовой головке. И тотчас, разбросав по стенам, по линялым обоям осколки радуги, аромат вырывается на свободу, и вслед за ним — предвкушение праздника. Мама проводит влажными пальцами по шее, за ушами, у нее светлеет лицо. Нерешительно спрашивает:
— Хочешь, надушу?
— Нет, нет! — кричу я и убегаю.
Слишком близко, слишком громко, слишком… Не знаю что. Но знаю: этот праздник — пока не для меня. В те годы мы были предоставлены самим себе, а нам предоставлена свобода, и, должно быть, под влиянием этой свободы я однажды поднялась по мраморным ступеням дома, где сбоку от дубовых резных дверей висела дощечка с надписью «Детская художественная школа». Мраморная лестница раздваивалась на площадке, марши, пологие и просторные, возносили наверх, где располагались классы. Возвышаясь над широкими перилами, на цилиндрическом цоколе стояли три грации. Белые, они загадочно светились в сумерках: из мглы выступало то узкое колено, то мягко изогнутая кисть, то высокая шея. Едва скинув пальто, я спешила наверх, и казалось, в воздухе еще завивался голубой след от царственного движения каменной богини. Но я приближалась — и грации по-прежнему смутно улыбались, то ли не видя меня, то ли не желая впустить в заколдованный круг своего бытия. А как хотелось докричаться, достучаться до них, разрушить хоть на миг каменное их высокомерие! И видно, не мне одной этого хотелось, потому иногда у главной, той, что стояла посередине, вырастали карандашные усы. С усами все менялось: выступали швы, трещины, отбитый мизинец у младшей, щербатый, пустотелый гипс не сносил притворства, и улетучивалось обманчивое дыхание веков… Но вот, не выдержав этого зрелища, прошмыгивал сгорбленный унижением тип из класса масляной живописи с мокрой тряпкой в руке и, жмурясь, сопя, утирал богине губу. Серое пятно таяло, тип пятился — а богиня, свежая, непосрамленная, улыбалась невозмутимо, и во тьме мягко сияли тонкие плечи…
В классах все было не так, как в обычной школе: пустотой встречали они нас, и мольберты в обиде стояли, уткнувшись широкими лицами в стену. В плоском ящичке жили краски — белые ванночки с прекрасными названиями: умбра, охра, сиена, жженая кость. Кармин — почти Кармен! Берлинская лазурь! Краски назывались «медовые», и мне хотелось лизнуть их лакированную поверхность. И вот после утомительных сидений над карандашными натюрмортами они получались к концу жирно-черными, — после резинок и черных замусленных пальцев и ревнивого сравнивания, — а у соседа как вышло? — Нина Львовна объявила нам:
— В следующий раз начнем работать акварелью. Посмотрим, что вы умеете!
Я не умела ничего. Но еще унизительнее было сознавать, что другие умеют больше. Например, красивая девочка Тамара, у которой карандашные работы не затирались, а оставались светлыми и в то же время приятно законченными. А тут — по десять раз закрещивай эскиз, потому что книга вдруг начинает налезать на чайник, а салфетка морщится — не влезает в лист! Вещи не слушались меня, не хотели занимать свои места, мялись, искажались, словно невидимая рука безжалостно сминала их по пути на мой рисунок. Нина Львовна не бранила меня, а терпеливо проводила одну-две линии, и все вставало на свои места! И вот обещанный день настал.
Грязно-зеленый занавес висел толстыми складками, а перед ним стояла красная чашка на белом блюдце, желтый шар и большой деревянный куб. Мольберты потрескивали, пошатывались, втискивались в черствое дерево неповоротливые кнопки, карандаши нацелились остриями: сперва наметить контуры… А вот как управляться с красками? Кисточки, пушистые, нетронутые, лежали в своих гнездышках. Нина Львовна подходила, поправляла то зеленую складку, то шар, хмурила светлые брови, — повернулась к нам и негромко хлопнула в ладоши:
— Ну вот, смотрите, смотрите как можете внимательно, учитесь смотреть! А потом приступайте. Нет, я ничего не буду объяснять. Воду набрали?
Она скользила между мольбертов молча, свет из окон уже не слепил, стал спокойней, ровней, — и по ее лицу также ничего нельзя было прочесть: правильно у меня? Неправильно?
Я глядела до боли в глазах, сравнивала, — ну ничего не понять. Я старательно мазала от края до края, а чашка получилась вовсе и не красной, — но я ведь другой краски не брала? Белое блюдце, напротив, отдавало мутно-желтым, и закрадывалось подозрение, что и то, фарфоровое, тоже не очень-то белое. Шар походил на клочок мятой бумаги, куб перекосился и въехал в стенку, а матерчатые складки топорщились жестью. Я отложила кисточку — боже мой, в каком виде! Но совесть моя чиста: почему красное и желтое на бумаге стало не красным и не желтым, это — тайна, и не от меня зависит ее разрешить.
Нина Львовна мельком глянула на мой лист, кинула взор кругом и позволила себе улыбнуться.
— Не смешно, — буркнула я.
Она встала слева от натюрморта, высокая, с длинными сильными ногами, сложила у пояса большие, неухоженные руки, — стоять ей было удобно, так правильно распределялась тяжесть на этих ногах, на тонкой талии, стянутой пояском, и вдруг на мгновение абрис ее фигуры зажегся четким сиянием — это солнце уходило восвояси.
— Ну вот, что у нас получилось?
— Ничего! Ничего не получилось.
— Не вышло!
— Непохоже!
Я оглядывалась кругом. Значит, и у всех, как у меня?
— Не получилось, — спокойно отозвалась Нина Львовна. — У всех примерно одно и то же: шар не круглый, чашка не красная… Как же так, а? — она засмеялась негромко, не обидно, и я поняла: это ничего — это пока — пока! — не страшно. А она говорила:
— Рисовать — это не значит повторять, подражать, все равно на бумаге может быть только краска и карандаш, а не фарфор и не дерево, значит…
И внезапно, будто фокусник, она вытащила из-за старых мольбертов и подняла над головой лист — там был наш натюрморт, похожий и непохожий! Чашка — полная света, красная! — была вовсе не ровного красного цвета, шар так и катился навстречу, и складки хмуро прятались за широкой спиной куба, — а между тем сколько разноцветных мазков бежало вперегонки по поверхности листа, сколько голубых, красных, розовых бликов танцевало в глубине блюдца — и от этого оно делалось только белее и в его круглом углублении так уютно устроилось донышко чашки! Сзади заворчали:
— А
- Говорит Ленинград - Ольга Берггольц - Поэзия
- Стихи - Станислав Куняев - Поэзия
- Стихотворения - Семен Надсон - Поэзия
- Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 07 - Александр Беляев - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 06 - Александр Беляев - Публицистика
- Время Бояна - Лидия Сычёва - Публицистика
- Стихотворения - Вера Лурье - Поэзия
- Первая книга автора - Андрей Георгиевич Битов - Русская классическая проза
- Русские символисты - Валерий Брюсов - Критика