Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать же стала болеть. Она много времени проводила в больницах, и Ольга привыкла бегать туда с работы, со склянками и банками, с сетками, набитыми особой, прокрученной, протертой едой. К ночи она успевала только дотащиться до постели. В промежутках, когда мать бывала дома и бродила между вещей, с осторожностью, медленно передвигая ноги, надо было ездить к разным врачам — отвозить анализы, получать результаты, возить справки и записки… Она узнала дальние маршруты, могла точно рассказать, где Новоторжковская улица, где переулок Джамбула. Стоило закрыть глаза, и плыли гуськом ночные пустые дали, темные слепые дома, голые стены приемного покоя под безжалостным сиротским светом лампешки. Ольга выучилась ночевать в больницах: вечером пристраивалась на табуретке, а едва стихали коридоры, забивалась в куток дежурная сестра — и Ольга сворачивалась клубком в ногах у матери. Спала вполглаза, пружиной вскакивала, едва мать забеспокоится. Нежилой запах лекарств, запах усталого тела пропитал, казалось, все возле нее, как страх и тревога пропитали ее изнутри.
Как во сне, ушли от нее эти годы. Все естественнее казалось, что Митя понемногу исчезает тоже. Вместе с ним растаяли, испарились приметы праздника: быстрые свидания на улице, телефонные разговоры между дверей булочной, где старухи с батонами снуют туда-сюда, сладко-томительные звуки танго, наспех нацарапанные записки. Воспоминания об этих обрывках бытия могут составить на долгие годы почти всю внутреннюю жизнь женщины. Однако когда, в немногие тихие минуты, она пыталась перебирать свои лоскутки, то из них никак не желало складываться яркое и сверкающее лицо радости, и получалось лишь что-то до крайности бедное. Не сразу она догадалась, что изменился не Митя ее воспоминаний — изменилась она сама.
Мать делалась все тише, меньше, истончалась, утрачивала тело и характер, как бы истаивала. Неуклонно удалялась от Ольги. И Ольга все острее чувствовала, что ее забота и обуза, неудержимо ускользая, становится все необходимее, все больше занимает места в ее жизни, врастает в самую глубину ее существования.
…Когда Ольга вернулась с работы, Григорий Иванович сидел у кровати, положив руку со вздувшимися жилами на ватное одеяло, откинутое в ноги. Матери делалось то жарко, то холодно, одеяло без конца сбрасывали и накидывали, и жалкие движения ног почти не замечались под ним. Ольга разгружала сумку, гремела молочными бутылками, звякала пузырьками, а те, в углу, молчали. Маловато осталось вопросов, которые еще можно было затрагивать без страха причинить боль.
Глянув в затененный кроватный угол, в глубь вороха подушек, Ольга, как все последние дни, заново не узнала мать. Она старалась наделать побольше шуму, хлопала дверцей холодильника, роняла платья, — потому что там все молчали. И молчание грохотало в четырех стенах, понятное ей всеми несказанными словами. Иногда только шуршало одеяло да подрагивающие руки Григория Ивановича пытались хоть на миг приостановить разрушительную работу болезни, на миг облегчить тягость существования для той, кого он еще стремился любить всем своим изношенным старым сердцем. Но по тому пути, которым мать уходила так скоро, они не могли идти рядом и лишь перекликались издалека, и он видел, что его зов туда уже почти не долетает.
— Температуру мерили?
— По-прежнему. Сестра приходила, сделала укол.
— Вы опять, Григорий Иванович, принесли персики? Маме же нельзя, я вам сто раз объясняла. Если вы, может, думаете, что я буду ваши персики есть…
— Ну нельзя так нельзя, не надо, — бормотал старик. — А в сущности, почему нельзя? Она их всегда любила…
— Ах, да не слушай ты ее, — донеслось вдруг отчетливо и громко, — очисти лучше мне персик. Пожалуй, я попробую!
И старик заметался в радостных заботах. Хватал то ножик, то блюдечко, то салфетку, приговаривал: вот сейчас, я мигом.
Ольга выскочила в кухню. Не желает она смотреть, как он будет кормить ее маму. И не сможет она есть — первый раз, что ли! — сок растечется по простыне, останется бурое пятно, а она долго не сумеет совладать с дыханием, вот-вот захлебнется, ужас! И почему это так всегда получается глупо, не может Ольга подойти и по-человечески поклониться: спасибо вам, Григорий Иванович, что вы один любите маму такой, какой она стала. Ну почему?
В кухне сквозь сумерки таинственно поблескивали выстроенные на полках кастрюли, соседская кошка возилась у миски. В доме напротив начали одно за другим зажигаться окна, они заглядывали в кухню, наполняя ее знаками чужого уюта. Ольга подтянула ноги на перекладину табурета. Из комнаты донесся звон бьющейся посуды, она тяжело поднялась — убрать, видно неловко поставили блюдце. Дверь отворилась, Григорий Иванович выбежал в коридор, челюсть прыгала, и он придерживал ее пальцами.
— Оленька! Олюшка…
Во время похорон, после них, когда ели блины, неделю потом в ее жизни зияла черная пустота, но слезы иссякли, молодость брала свое, и мама глядела с карточки, не упрекая, а, как все годы, прощая и сожалея, и ее невозможно было не узнать. И тогда, или немного позже, выплыл из далекого невозвратимого прошлого и остался жить где-то рядом, блистая снегом, обещая, утешая, тот январский голубой день. О Мите она запрещала себе вспомнить, а это был не Митя, а просто такой день, удачный сам по себе. И спеша домой, к дымчатому ребрастому котенку, она умело огибала тот проулок, чтоб вечно там искрился и скрипел нетронутый снег и рыжий пес захлебывался лаем в снежной пыли. Все менялось, а там все оставалось по-прежнему, и не было ни горечи, ни разочарований, а было полуденное солнце и тысячи его отражений в снежинках, был автомат между дверей булочной, были две тени на снегу, шагающие не в лад: одна быстрее, другая тише. Та, что справа, — чуть отставала.
Кирилла Матвеевича привезли в ее дежурство. Он терпел боли с почти женским мужеством и, едва удерживаясь на краю сознания, шептал:
— Ну, старый эгоист, греховодник, погуляли — пора и честь знать…
Он узнал ее, выдохнул воздух с силой, притянул ее к себе, прямо к лицу:
— А знаете, что самое странное, моя названная родственница? Я рад, что это вы. В вас есть что-то такое… Общее… Родственное… Валечка… Она бы, пожалуй, еще повоевала сейчас… Повоюйте за меня, родственница, а?
Он сомкнул веки, и тяжелая желтая слеза медленно сползла за ухо.
С женою он не говорил, а потом было уже поздно. Ольга отсыпалась после ночи, когда его увезли, и вспоминала его живого: иронические нотки в голосе, иронические быстрые
- Говорит Ленинград - Ольга Берггольц - Поэзия
- Стихи - Станислав Куняев - Поэзия
- Стихотворения - Семен Надсон - Поэзия
- Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 07 - Александр Беляев - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 06 - Александр Беляев - Публицистика
- Время Бояна - Лидия Сычёва - Публицистика
- Стихотворения - Вера Лурье - Поэзия
- Первая книга автора - Андрей Георгиевич Битов - Русская классическая проза
- Русские символисты - Валерий Брюсов - Критика