воспоминаний таких – истинные крохи. Тоже трудно объяснимый факт.
Аркадий Аверченко родился в семье севастопольского купца 2‑й гильдии Тимофея Аверченко 15 марта 1880 года. Надо учитывать это обстоятельство, чтобы понять, почему и в биографии писателя, и в его рассказах тема малой родины столь бледна. После героической Первой обороны Севастополь был поврежден практически весь. Конечно, не так, как во Вторую оборону, но тоже весьма и весьма значительно. До 1870 года России запрещено было иметь крепости и флот на Черном море. А нет флота – нет Севастополя.
Когда же начал возрождаться Черноморский флот, мало-помалу начал расстраиваться и город. Но по сути дела он мало отличался от того Севастополя, который описал в «Севастопольских рассказах» один из защитников «Русской Трои» граф Лев Толстой. Созданный для обороны Крыма, Юга России в качестве морской крепости, а затем и базы флота, Севастополь большую часть своей жизни являл собой скорей большой военный городок со всеми присущими такому городку атрибутами и недостатками.
В восьмидесятые годы девятнадцатого века империя решила сделать Севастополь обычным южным городом, торговым и портовым. Именно тогда здесь, похоже, появился полноценный рынок, где у Аверченко-старшего была лавка. Правда, этот торгово-урбанистический период севастопольской истории был по-военному краток. Чуя приближение военных невзгод, флотские настояли на том, чтобы Севастополь закрыли для свободного посещения. Стало быть, и торговля понесла убытки, и на нужды города денег стало отпускаться меньше. И без того неприглядный, напоминающий казарму на краю голой пустыни у моря, Севастополь остановился в градостроительном развитии.
Жила семья Аверченко недалеко – на улице с романтическим названием Ремесленная, расположившейся на склоне большого Одесского оврага. Улицы давно нет, на ее месте теперь большой парк и улица Одесская. Кто захочет пройтись, так сказать, по аверченковским местам, может спуститься с центральной Большой Морской на Одесскую, побродить по парку, подивиться тому обстоятельству, что вместо памятника Аверченко тут стоит вездесущий в советские времена «Ленин маленький с кудрявой головой», и попробовать представить себе маленького Аркадия Аверченко в этих же местах.
Хотя, конечно, Севастополя, в котором прошло детство писателя, давным-давно не существует стараниями гитлеровских солдат Манштейна, приложивших максимум усилий, чтобы приехавший в Крым на Ялтинскую конференцию президент США Рузвельт был до глубины души потрясен тем, что в городе уцелело всего 3 процента зданий. В 1944–1955 годах Севастополь был коренным образом перестроен и по большей части выстроен заново. Поэтому ни мы сегодня не можем представить Севастополь Аверченко иначе как по фотографиям, ни он не нашел бы знакомых домов и многих улиц.
Аверченко убежал от большевиков из Петрограда в родной город ранней весной девятнадцатого. Видел занятие города красными, продержавшимися у власти в Крыму 72 дня. Был свидетелем нарастания вала беженцев из материковой России, вступления на полуостров армии Деникина. В эпоху этого своего «сидения» Аркадий Тимофеевич, поселившийся в гостинице на Нахимовском проспекте, ходил проведывать мать Сусанну Павловну в родительском домике (отец к тому времени скончался), выдал замуж одну из четырех сестер. Примечательно, что избранником ее был красный комиссар, с коим она при приближении белых и исчезла из Севастополя. Вряд ли это обстоятельство могло понравиться бывшему редактору «Сатирикона», резко отрицательно относившемуся к большевистскому перевороту.
А работа в «Юге»… Она, конечно, давала столичной знаменитости, большому гедонисту, гурману, баловню судьбы и женщин некое оправдание его тогдашнего бытия – какая-никакая борьба за идеалы, но в большей мере это было выживание. Аверченко зарабатывал на том, что умел, – на журналистике, на бойком политическом фельетоне, на метком снайперском слове. Остается только пожалеть, что и этот период севастопольской жизни не оставил значительных следов в прозе писателя. Вот, например, у дружившего с ним Александра Вертинского в воспоминаниях есть строки о Севастополе того времени, а у Аверченко – нет. Хотя, конечно, он просто не дожил до мемуаров. А то и просто не любил их.
Ни судьбы, ни погоста он не мог выбирать.
Свою журналистскую чашу он испил до дна. Остроумные листовки авторства Аркадия Аверченко белые аэропланы еще сбрасывали на наступающие войска Красной армии, а он уже готовился к эвакуации. 13 ноября 1920 года писатель стоял на борту парохода, отчалившего не то от Графской пристани, не то от причальной стенки морского порта, и смотрел, как мимо него уходит в прошлое, практически в небытие, его родной город. За спиной осталась Южная бухта и доки Адмиралтейства, справа мелькнула пирамида с крестом Свято-Никольского храма на Братском кладбище, за ним ангары школы морской авиации, казематы Михайловской батареи, Константиновского равелина. Слева остались родная Артбухта и обрывы мыса Хрустальный, с которых сигали в воду в детстве он и его друзья.
Вот пароход вышел в открытое море, и только купола двух Владимирских соборов Севастополя – на Адмиральской горке, и в Херсонесе – все еще глядели ему в спину.
Донбасский счетовод, харьковский издатель, петербургский писатель, севастопольский журналист. Все эти ипостаси были у Аверченко теперь в прошлом. Тот, кто знаком с его творчеством, с невыразимо объемным старорусским языком, тот поймет, что вне России ему не было жизни. Может, оттого и прожил так мало на чужбине. Мне трудно представить Аркадия Аверченко, острослова, философа и любителя жизни в грязных эмигрантских забегаловках.
* * *
– Эмигрррантская история! – попугайским голосом воскликнул Панас. – А его воспоминания о работе счетоводом на Брянском Руднике в Донбассе читали? Нет? Так я вам… тут немного, ей-богу, вот:
«Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, а в другое время – ниже.
И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые шахтерами в прошлую ночь.
Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов они не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе – целым морем водки.
Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой – ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той