Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это были времена очередной миграции — со второй половины пятидесятых активно застраивались околицы, хрущевки заселялись приезжим людом, для которого, соответственно, проектировались все новые и новые заводы, фабрики, места культуры и отдыха , воинские части, — и русского языка в городе стало ощутимо больше, чем какого-либо другого. В связи с обновляемым и перекраиваемым обликом действительности местные власти уже решительно обмозговывали, каким образом сменить имя города, — предлагалось на Прикарпатск или Комсомольск-Прикарпатский.
«Куда, на хрен, делся этот нож?» — думал отец, шаря в карманах.
— Кури, — протянул им открытую пачку «Примы».
— Ты, я возьму две, — сказал один из них и взял шесть или семь.
— Бери, если нужно, — ответил отец, сообразив, что нож остался дома в кармане пальто, которое он надевал в лес. Они перешучивались между собой, разбирая курево.
— Твое счастье, что у тебя нашлось, — сказал второй, и они снова захихикали, а шмара закатилась идиотским смехом. На этом можно было расходиться по своим делам — его милостиво отпускали. Но он спросил — таким же ровным голосом, как и его отец, когда тот произносил свое «Хрен что они мне сделают!» — итак, он позволил себе спросить:
— А если бы не нашлось?
Они перестали ухмыляться и снова обернулись к нему.
— Щас увидишь, — процедил тот второй.
Тут стоит использовать прием замедленной съемки (в те времена она как раз входила в моду в кино). Мы видим, как астрально-ментальная часть отца отделяется от него и со стороны наблюдает за безупречными автоматическими движениями тела. Тело уклоняется от первого удара противника и тут же проводит апперкот левой (была эпоха бокса, никаких тебе каратистов с придурочными кошачьими криками) и следом — хук правой. Этого хватает для того, чтобы пацаны разлетелись в разные стороны. Шмара визжит и замахивается бутылкой, из которой льется содержимое. Тело отца еще раз уклоняется, бутылка пролетает несколько метров и гулко катится по брусчатке, почему-то не разбиваясь. Тело отца несильно толкает шмару, отчего та сгибается и садится на корточки рядом со своим приятелем. Второй уже подымается, очумело тряся головой. Телу отца остается лишь убегать, что оно и делает: пересекает площадь Мицкевича (позеленевший поэт на постаменте не попадает в кадр), пробегая мимо бывшего отеля «Бристоль», по коридорам которого бродит дух композитора Дениса Сичинского, и только на Галицкой чувствует, что погони за ним нет, после чего в него возвращается астрально-ментальная часть отца.
«Что ты весь дрожишь?» — спросила у него мама, когда он взял ее за руку на выходе с бухгалтерских курсов. «Не май месяц», — ответил он когда-то услышанной в армии поговоркой.
И действительно, уже наступил сентябрь, и я, очевидно, хорошо лежал там, внутри, в ожидании всего на свете.
11. Тренос
Пока мы живы — смерти нет, утверждает добряк Эпикур. А как только она приходит — уже нет нас. Мы разминулись со смертью, можно было бы продолжить его шутку. Мы ускользаем у нее из-под носа. Которого, кстати, у нее нет.
Но есть одно очень важное «но». Оно не позволяет нам в полной мере насладиться остроумным открытием старого жизнелюба. «Но» заключается в том, что мы здесь не одни и смерть приходит не к нам, а к тем, кто рядом с нами.
Мой отец и после смерти остался самим собой — таким же ненавязчивым, неприхотливым и скромным, не любящим напоминать о себе, тревожить, доставлять кому-то хлопоты или о чем-то просить.
Он ни разу не появился ночью, не высветился на пороге или в окне бледным лучом, как это обычно делают другие мертвецы, особенно в первые три или девять дней, когда больно рвутся связи с недавними близкими и хочется побыть с ними в тех самых комнатах, рядом с теми же предметами (пачка «Примы», очки, настольная лампа, две колоды карт). Даже голоса не подал — ни в полночь, ни перед рассветом. Не намекнул ни на одну тайну, не оставил незакрытой ни одну дверь, не позвал за собой на вал у эльсинорского замка.
(Другое дело — дед. Потеряв за неполный год дочь и мужа, бабушка охладела к Богу и превратилась в убежденную атеистку. Я уже писал, что в те годы она много курила и — об этом я не писал — назло всем перестала ходить в церковь. Но до самой своей смерти эта убежденная атеистка, моя бабушка, при случае убеждала собеседников, что в конце сороковых, зимой, перед рассветом к ней приходил Марк . «Он говорил откуда-то с нашей веранды, я уже не спала, потому что надо было спозаранку идти на работу, и вдруг услыхала его голос: „Я здесь, я с тобой”. Потом только тень по занавескам — и все», — так она рассказывала. Дед посетил ее очень вовремя — это были самые ужасные для нее годы, жизнь впроголодь (все заработанное шло на обучение сына в техникуме), одиночество, старение — куда делась та девочка, что с той же самой веранды видела проезд Франца Фердинанда в открытом автомобиле? — а еще холод, темнота, зима, нудная работа со статистикой заболеваний туберкулезом и кройка и шитье по ночам как дополнительный шанс на выживание, ко всему прочему — периодические вызовы в гэбэ с недвусмысленными протоколами о намерениях. То есть ей это было крайне необходимо — этот предрассветный визит, этот выразительный голос военного, эти слова, что не оставляли сомнений: «Я здесь, я с тобой».)
А мой отец лишь иногда появлялся в моих снах — я видел его с расстояния, в связи с каким-то посторонним сюжетом — он вел себя так же ненавязчиво, отвернулся и куда-то пошел, едва заметно помахав рукой: мол, не хочу мешать, живите дальше. Я узнаю эту его черту, я хорошо ее знаю.
В детстве я был, кажется, слишком к нему привязан — это был великий рассказчик (истории были одни и те же и по прошествии лет стали повторяться), автор тысячи ненаписанных новелл, герой из леса (по профессии он был лесником, из чего почти автоматически вытекали его редкое присутствие дома и стойкое пристрастие к алкоголю). В его историях были и спасенные звери, и ночная зимняя погоня стаи волков, а еще — стрельба, скачки на лошадях, костры. (Помню, помню, черт побери, утраченный впоследствии кураж его рассказа, умелые интонации, выпуклость деталей, точно выдержанные паузы и виртуозные убыстрения речи — завороженная аудитория напряженно вслушивалась, а женщины прямо пожирали его глазами, столько эротики было в его повествовании.) Он вырос — в тридцатые — на американских вестернах, его память и в семидесятых была переполнена отзвуками далекой Америки (Аризона Джек, Аляска Джим, Алабама Джо и Буффало Билл).
Не вспомню уже, сколько часов простоял я у окна все той же веранды, высматривая, не появится ли он из-за угла. В этом состоял главный смысл моего пребывания на свете: дождаться его появления, узнаваемого, к примеру, взмаха руки, что первой появлялась из-за угла, или этой его походки траппера из вестерна. Иногда его приводили незнакомые люди, он валился одетым на кровать, я снимал с него обувь. Это было моим проклятием: запах водки и табака, ремней, формы, это бессмысленное бормотание (Аризона Джек, сынок, Аризона Джек, Аризона Джек и Ситинг Буль, сынок, и три выстрела по браконьерам). Я не выдержал бы на этом свете и минуты, если бы его вдруг не стало.
Мы с ним были в сговоре. Я никогда и никому не рассказывал о том, сколько он выпил, если, случалось, был свидетелем и соучастником его продолжавшихся весь день странствий. За это почти в каждом кафе или рюмочной он покупал мне стакан сухого вина, всегда одного и того же — ркацители. Я не отказывался, хотя и без этого никогда бы его не продал. По дороге я пьянел, трезвел и снова пьянел, старые добрые буфетчицы меня узнавали, отцовские друзья (их в те дни насчитывалось сто тысяч) почтительно здоровались со мной за руку, отец тем временем все глубже погружался в свои истории, некоторые я слушал уже в десятый раз, мы возвращались домой под покровом ночной темноты и, никому больше не нужные, кроме себя самих, еще долго сидели на веранде, окутанные сигаретным дымом и все менее осмысленными словесными узорами (карабин заряжен, кровь на снегу, три километра под гору, а у меня дробовик, хрен что мне сделают, какой еще рапорт, да пошли вы все).
Но в конце семидесятых я уже не мог и не хотел это слушать, меня интересовал не Кервуд, а Керуак, я отдалялся от отца согласно закону смены времен. (Ведь человеческая жизнь на самом деле очень длинная, фактически мы проживаем не одну, а несколько жизней, каждый раз словно выпрыгивая из своего предыдущего воплощения, — и все это здесь, на этой земле, не пересекая никаких коридоров смерти, все под тем же именем, под тем же регистрационным номером. ) Именно тогда, в период моего отдаления от отца и вообще от всего отцовского, я впервые столкнулся с напором будущего. Оно требовало меня, вырывало меня с корнями, я оставлял все вчерашнее (дом, веранду, вестерн, водочные кошмары, ужасное ожидание) и начинал жить сам. Наверное, это было мое первое настоящее освобождение — я избавился от одной из самых сильных зависимостей. Впрочем, это не совсем так, не столько освобождение, сколько разочарование. Герой из леса и харизматический рассказчик рассыпался у меня на глазах, исчезал в прошлом. Оставался неудержимо стареющий мужчина, рассеянный и медлительный, склонный к надоедливому повторению одних и тех же историй (от слишком частого употребления они чахли, истирались, блекли, теряли мускулистость и достоверность), оставался отшельник и хронический раскладыватель пасьянсов («Красное и черное» — один раз, «Солитер» — два, «Портретная галерея» — тоже два — и все сначала: «Красное и черное», «Солитер», «Портретная галерея»).
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Школа беглости пальцев (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Игнат и Анна - Владимир Бешлягэ - Современная проза
- Московская сага. Тюрьма и мир - Василий Аксенов - Современная проза
- Терешкова летит на Марс - Игорь Савельев - Современная проза
- Прибой и берега - Эйвинд Юнсон - Современная проза
- Пятая зима магнетизёра - Пер Энквист - Современная проза
- «Подвиг» 1968 № 01 - журнал - Современная проза
- Русский диптих - Всеволод Бенигсен - Современная проза
- Обратный билет - Санто Габор Т. - Современная проза