ту пору, когда лингвистика в Советском Союзе была парализована. Всего неполных десять лет, до своей смерти в 1968 году, мог он работать и писать свободно. И это были наиболее плодотворные годы, которые он посвятил, главным образом, поэтической стилистике и теории перевода. В отношении перевода это была не только теория, но и практика. Финкель перевел все сонеты Шекспира, которые были опубликованы посмертно в сборнике
Шекспировские чтения в 1977 году. О Финкеле поэте-переводчике можно судить по тому, как выполнен 66-й сонет, один из самых знаменитых, в который А.М. вложил весь свой талант поэта и точность ученого и в котором звучали несомненные политические обертоны:
Устал я жить и умереть хочу,
Достоинство в отрепье видя рваном,
Ничтожество, одетое в парчу,
И Веру, оскорбленную обманом.
И Девственность, поруганную зло,
И почестей неправых омерзенье,
И Силу, что Коварство оплело,
И Совершенство в горьком униженье.
И Прямоту, что глупой прослыла.
И Глупость, проверяющую знанье,
И робкое Добро в оковах Зла,
Искусство, присужденное к молчанью.
Устал я жить и смерть зову, скорбя.
Но на кого оставлю я тебя?!
Это – не только о елизаветинских годах, это о нашем, сталинском времени, обо всем человечестве, о всех эпохах, в том числе, – и до какой степени точно! – о времени, когда жил и работал Александр Моисеевич Финкель, у которого мы учились языкознанию и мудрости и которого я с гордостью могу назвать своим учителем.
* * *
Кроме Ахматовой и Зощенко, в печально знаменитом постановлении ЦК “О журналах Звезда и Ленинград” третьим злодеем был объявлен харьковчанин Александр Хазин, впоследствии писавший тексты для Райкина, а сейчас, в 1948, “оклеветавший город-колыбель революции” в своем пародическом “Онегине в Ленинграде”. Харьков, как и все советские города, где водилась интеллигенция, трясло, и на повестке дня были покаяния писателей. Разоблачения и следовавшие за ними признания ошибок становилось нормой жизни, и мы, студенты университета были тому свидетелями. Дело шло к арестам, и действительно (до нашего поступления на филологический факультет) был арестован поэт, а в то время еще студент филологического факультета, Борис Чичибабин. Пытались сфабриковать дело вымышленной террористической организации, “планировавшей” акции против товарища Сталина и членов ЦК. По догадке писателя Марка Азова, автора сатирической повести “Ицик Шрайбер в стране большевиков”, оно не получило хода благодаря вмешательству ректора И.Н. Буланкина, который сумел внушить городским властям, что в год юбилея Харьковского университета (повидимому, 145-летия со дня основания в 1804 году) подобное дело только испортит их собственный авторитет в глазах высшего начальства. Слухи обо всех этих событиях достигали и наших ушей, хотя говорить о них было не принято.
Но в 1948 году кампания по борьбе с космополитизмом была уже в разгаре, и мы видели своими глазами, как она разворачивалась на факультете и во всем университете. Были порваны дипломатические отношения с Израилем и распущен Антифашистский комитет. Все еврейское приравнивалось к космополитизму и антипатриотизму.
Когда началась эта свистопляска, мне вспомнился один эпизод еще доуниверситетской поры. Однажды, по-моему это было в десятом классе, Лида Игнатович, с которой у нас были очень дружеские отношения, упомянула, что пишет домашнее сочинение по русской литературе на свободную, т.е. выбранную ею самой тему: “Горжусь, что я русский!” Меня почему-то эта тема покоробила. Я говорю почему-то, так как в те времена всегда яростно спорил со всеми, кто приписывал существование антисемитизма или великорусского шовинизма в Советском Союзе. Помню бесконечные споры по этому поводу с семейством Фроенченко, довольно трезво оценивавшим эту проблему. Я умудрялся защищать даже открыто шовинистическую формулу, закрепленную в советской Конституции, в которой Российская республика именовалась “первой среди равных”. – “Все республики у нас равны, – шутил дядя Самуил, – но Российская равнее”. И вдруг, ни с того, ни с сего, вопреки моей постоянной защите всего советского, я почувствовал неприятный укол: “Горжусь, что я русский!” А что если бы я захотел выбрать тему: “Горжусь, что я еврей?” Как это было бы воспринято?! Значит, внутри меня, такого советского в те далекие годы, сидел уже червь сомнения, который медленно, но верно подтачивал мою патриотическую душу. Должно было пройти еще несколько лет, чтобы и я, и Лида прозрели. А пока шла борьба с космополитизмом.
В газетах появлялись статьи, громившие еврейских деятелей культуры с обычной практикой “раскрытия” рядом с псевдонимами писателей их еврейских фамилий в скобках. Начались аресты евреев-журналистов, были арестованы харьковские журналисты Морской и Светов, за ними последовал арест преподавателя филфака Льва Лившица, который, кроме литературоведения, самого по себе опасного занятия, занимался еще и тем, что писал театральные рецензии. Собрания, на которых громили преподавателей-“космополитов” происходили с регулярностью запланированных в учебной программе лекций. И, конечно, горе тому, чьей профессией была западная литература или история. Начались неприятности у заведующего кафедрой западной литературы Александра Григорьевича Розенберга. На его лекции стали приходить партийные деятели, задачей которых было обнаружить и заклеймить преклонение и низкопоклонство лектора перед Западом. А.Г. выполнял поистине эквилибристический акт, который, конечно, не спас бы его, если бы не некоторые обстоятельства, подобные вмешательству И.Н. Буланкина, о котором шла речь выше.
Когда стало ясно, что антикосмополитические избиения приобретают массовый характер и угрожают не только избиваемым, но и тем, кто избивает, иногда стали звучать более трезвые голоса: если на протяжении стольких лет безнаказанно действовали космополиты и враги, на что годится воспитательная работа партийной организации и ее руководителей? В таком примерно духе, по словам Марка Азова, правда, при несколько иных обстоятельствах, выглядела одна из “примирительных” речей доцента филологического факультета Медведева, секретаря партийного бюро филфака:
“И тогда встал доцент Медведев… – пишет Азов, – имеющий кличку ‘Скажимо’ с ударением на ‘и’ (по-русски, ‘скажем’) – его любимое слово-паразит.
– Не треба перебiльшувати, – запел он своим пронзительным дискантом, – ну, скажимо, не тэ, не так зробили – так вже й фашизьм? Або, скажимо, не наша хвилосохвия. Навищо, скажимо, у данному рази виключать? Достатньо обмежитись, скажимо, доганой…”
Иногда такого рода выступления действовали, и тот факт, что Розенбергу в конце концов не пришили преступления, наказуемого арестом или снятием с работы, может быть, можно отнести к этой категории.
Вихри политических кампаний 1948–52 годов, так оглушительно резонировавшие в университете, не могли оставить нетронутыми наши молодые головы с промытыми мозгами. Уже не было уверенности в том, что все так спокойно в датском королевстве. Особенно подействовала на меня космополитическая