но так это было со мной.
Кроме политических разносов на массовых собраниях студентов и преподавателей в ходу были и так называемые морально-бытовые дела – страсть к проработкам всегда находила себе пищу и к тому же была средством вмешательства в частную жизнь, что “укрепляло чувство коллектива”. В огромной Ленинской аудитории систематически разбирались “персональные” дела: внебрачные беременности, измены жен и мужей, бытовые склоки и т.п. Все это именовалось аморальным поведением комсомольцев и не-комсомольцев, личная жизнь которых оказывалась на виду у всех и выставлялась для всеобщего обозрения и обсуждения. И для многих такие собрания и скандальные дела были занятной “клубничкой”. Интересно было наблюдать, как вели себя комсомольские и партийные студенческие деятели, стремившиеся сделать политическую карьеру. Некоторые из них, недавние фронтовики, являлись на разбирательства в военных мундирах, конечно, без погон, но все-таки форма придавала солидность. Помню одного такого, в кителе, похожего на Кирова. Может быть, он был секретарем комсомольской организации факультета, во всяком случае, у него была какая-то власть, и выступал он, как обвинитель в суде, обрушивая свой справедливый гнев на аморальных молодых людей, которые должны были выходить перед всеми с покаянными речами и объяснениями своего поведения. У собравшихся не было даже мысли о том, что публичный разбор “аморальных” личных дел сам по себе дело аморальное. Недаром в русском языке не существует слова “privacy” – в русской жизни не было такого понятия (не знаю, существует ли оно сейчас).
Помню, как, приехав в Канаду, мы постигали, что означает privacy в контексте западного общества. Когда я начал преподавать русский язык в Торонтском университете, уроком для меня оказалась первая контрольная работа, написанная студентами. Проверив ее, я явился в класс со списком оценок, полученных за этот тест и уже собирался было объявить, кто какую оценку получил, как вдруг увидел округлившиеся от ужаса глаза одного студента, который понял, что я собираюсь делать. Молнией в моем мозгу пробежала мысль: они не хотят, чтобы другие знали, кто что получил, это было бы нарушением их privacy (это слово я уже знал). Успехи или неуспехи – частное дело, которое не должно быть обнародовано. Трудная концепция для русского человека, чья жизнь проходит у всех на виду, в коммунальной кухне, на собрании, где начальник может отчитать в присутствии целого коллектива, а частная жизнь в любую минуту, без размышлений и колебаний может быть публично обнажена. Постепенно я начал понимать, как работает психология канадца, и стал применять понятие privacy к самому себе. Помню, какое впечатление произвели на меня слова тогдашнего премьера Канады Пьера Трюдо при обсуждении в парламенте какого-то законодательства о незарегистрированных брачных отношениях: “Государству не должно быть никакого дела до того, что происходит в спальне частного лица – The state has no business то know what is going on in the privacy of а bedroom”.
Несмотря на скрытые и явные потрясения на факультете, учебная жизнь все-таки шла своим ходом: лекции, семинары, зачеты, экзамены. Мы получали солидное филологическое образование – подробная история русской литературы всех периодов (правда, из Серебряного века были удалены многие писатели и поэты и многие произведения, но это мы восполняли сами), история русского языка, начиная от церковнославянского и старорусского до по крайней мере двух, а в некоторых случаях трех современных славянских языков. В нашем случае это был болгарский и, конечно, украинский. Теперь, когда я могу более или менее объективно сравнить профессиональную подготовку и образование русских и североамериканских славистов, мне кажется, что Северная Америка во много раз уступает России того времени. По-настоящему в Америке и Канаде профессиональная подготовка по сути начинается только в период аспирантуры, а в первые четыре года доаспирантской учебы происходит самое базовое освоение языка. Нужно заметить, что весьма положительным качеством обучения в годы подготовки магистерской и докторской степени является оснащение аспирантов Северной Америки исследовательским аппаратом: умением пользоваться научными ссылками, вместо голословных утверждений или домыслов, составлять библиографию исследуемой темы, воспитанием навыков исследования современных данных и т.п. Но сама программа аспирантуры не дает систематического и подробного изучения истории языка, лингвистики и истории и теории литературы, нет стройной системы, и обязательные курсы не касаются всех профессионально значительных лингвистических и литературных проблем и периодов. Результат довольно ограниченный: американский славист по-настоящему хорошо знает только то, что относится к его узкой специализации, ни о каком широком представлении о русской филологии не может быть и речи.
Церковнославянский, древнерусский и болгарский языки нашему курсу преподавала профессор Вера Павловна Невзорова. Это была крупная, даже грандиозная женщина с добродушным мясистым лицом и ясным высоким голосом. Ее величественный корпус держался на очень тонких ногах, и временами возникал страх, могут ли такие хрупкие, как спички, подставки справиться со столь весомой конструкцией. Со временем чувство страха прошло, она не падала, и мы могли спокойно ее слушать. И было, что послушать: профессор Невзорова на всех языках (ходили слухи, что она знает все славянские языки) говорила с церковнославянским акцентом, т.е. произносила звуки ер (ъ) и ерь (ь) так, как они звучали по-церковнославянски, т.е. как полугласные – что-то вроде очень короткого “э” или “ы.” Она говорила, обращаясь ко мне: “Товарищ-ъ Тутельман-ъ, прочитайте нам-ъ, пожалуйста, Плач-ь Ярославны”. На что кто-то из студентов мог спросить: “Вес-ь текст-ъ или отрывок-ъ?” Знания Веры Павловны были легендарные: нужно было просто выдвинуть в ее голове ящичек с соответствующей информацией, и она тут же выдавалась. Так было с болгарским. Когда по какой-то причине наша первая преподавательница болгарского языка не смогла продолжать курс, попросили Невзорову. Она пришла, без всякой подготовки, был выдвинут ящичек с грамматикой, словарным составом и текстами болгарского языка и полилась плавная болгарская речь. Таким же энциклопедистом в своей области был и медиевист Жинкин, профессор древнерусской литературы, написавший вузовский учебник по истории древнерусской литературы, по которому учились многие поколения студентов-филологов. Мы должны были очень подробно знать тексты древнерусских памятников, и благодаря его требовательности, относились к этому с большой серьезностью. Сколько было выпито крепкого кофе в дни и ночи подготовки к экзамену по древнерусской литературе! И как плакала Ярославна на кремлевской стене! Работа над текстами у профессора Жинкина (мы сравнивали например, тексты древних памятников в разных редакциях, церковно-славянские тексты с их древнерусскими эквивалентами и т.п.) развила во мне вкус к текстуальному анализу, который впоследствии стал основой моей научной работы – сравнительного структурного анализа музыки и текста.
Наша студенческая дружба наполняла жизнь особым смыслом. Хотя у нас была большая компания, как-то само собой выделились самые близкие