травля евреев. Все было так явно и неприкрыто антисемитским, что и сомнений не могло быть: это шло с самого верха, это и была политика советской власти, и я, как никогда, чувствовал себя евреем, одним из тех, кого травили. Что-то внутри меня начало меняться: я уже не был тем школьником, которого так легко когда-то соблазнили разложенные по полочкам идеи диалектического материализма.
В известной степени этому способствовал и один курс в нашей учебной программе. Это был курс по теории литературы – Введение в литературоведение, – который читал молодой преподаватель, недавний фронтовик Михаил Горациевич Зельдович. Главной, и, можно сказать, почти единственной теоретической посылкой (или отправной точкой) того, что муссировалось на каждой лекции, была основанная на работах Ленина Теория отражения. Изо дня в день мы слышали одни и те же проповеди о критическом и социалистическом реализме, которые в контексте борьбы с “лженауками” кибернетикой, генетикой и др. и в атмосфере борьбы с космополитизмом и всяким инакомыслием звучали довольно устрашающе. Таких литературоведов, как Зельдович было немало. Помню, как наш друг, филолог Яков Семенович Билинкис, профессор Ленинградского института им. Герцена, всю свою научную деятельность построивший на идеях Ленина о литературе, восклицал в 1989 году, в разгар перестройки, когда в продовольственных магазинах не было ничего, кроме нарисованных в стиле социалистического реализма над прилавками изображений отсутствующих продуктов: “Как мы должны быть благодарны Ленину – он освободил нас от власти денег!” Хотелось продолжить:
“
и от самих денег, и от всего, что можно на них купить”.
В январе 1952 года мое полуспящее политическое сознание было грубо разбужено одним разговором, запомнившимся и знаменательным. Мы с Володей Блушинским шли из университета по Пушкинской по направлению к нашему дому. Я, очевидно, пошел проводить Володю, а потом он провожал меня, и так мы и шагали взад и вперед где-то напротив нашей квартиры. Было довольно холодно, и мы здорово замерзли. Но разговор был такой, что я не замечал ни мороза, ни начавшего падать снега. Глядя прямо перед собой и как будто не обращаясь ко мне, Володя сказал что-то о людях, которые верят, что живут в социалистическом государстве. Я пролепетал о социализме “в одной, отдельно взятой стране”. – В нашей стране нет социализма, – услышал я в ответ. Есть государственный капитализм. – Дальше последовал монолог, я молча слушал о скрытых налогах, о бедности и эксплуатации, о всемогуществе государства и бесправии рабочих, о формально существующих профсоюзах. Если бы подобные вещи говорились в семье Фроенченко, я бы горой вступился за Советскую власть. Но сейчас говорил мой ровесник, мой друг, самый умный и развитый из нас. Я был в состоянии шока. Этот разговор стал одним из важнейших поворотных моментов в моей жизни. Я понял, что почва, на которой строилось мое сознание, была песком. Все подвергалось сомнению, и так и должно быть. Мы никогда больше не говорили на эту тему: я, как страус, все еще прятал голову в песок. Но удар для меня был сокрушительным. Очень скоро, через год с небольшим я прозрел полностью.
Такова была к 1953 году атмосфера жизни не только университета, но всей страны. Процесс врачей-евреев набирал силу. Ходили слухи о готовящемся выселении евреев из Москвы и других городов. Куда, в Биробиджан? Антисемитизм, всегда присутствовавший в русском обществе, приобрел новый, зловещий оттенок: теперь он был санкционирован свыше и стал ведущей идеей повседневных разговоров и великого множества газетных статей и радиопередач. Я по-прежнему сражался в семье Фроенченко, доказывая, что это не так, но мой прежний пыл немного поугас, и я сам не очень верил в то, что говорил. Ужасающее впечатление производили выпады против евреев в общественных местах. Однажды, в период разгара газетной истерии по поводу процесса врачей, конечно, признававшихся во всех предъявленных им преступлениях, разыгралась страшная сцена спектакля “гнев народа”: в трамвае, прямо передо моими глазами, на полном ходу из вагона пытались выбросить дрожавшего от страха человека, который выглядел, как еврей, и выбросили бы, если бы не вмешательство нескольких смельчаков, заставивших водителя остановить трамвай. Никто толком не знал, был ли он евреем, достаточно было быть просто прилично одетым или иметь “интеллигентный” вид, чтобы тебя приняли за еврейского подрывателя основ советской жизни. Так что почти любой интеллигент мог стать жертвой. Человек выскочил из трамвая и, не оглядываясь, помчался по улице.
И вдруг в конце февраля я услышал по радио совершенно невероятное сообщение о болезни Сталина. Вокруг можно было слышать разговоры: “Ну, теперь мы совсем пропали! Умри Сталин, и евреи совсем распояшутся” (так говорили антисемиты), или: “Теперь никто не защитит нас” (это уже сами евреи). В начале марта, в день смерти защитника всех народов и после нее, начала звучать лучшая музыка, которую я когда бы то ни было слышал, – передавали замечательные траурные сочинения Баха, Бетховена, Моцарта, Шуберта и даже русских композиторов. Во всех учреждениях и учебных заведениях устанавливался “почетный караул”, люди сменяли на посту друг друга под портретами вождя и под музыку, звучавшую из громкоговорителей или обычных тарелок местных радиоточек. Конечно, в университете и музыкальном училище, где я в то время учился, в почетном карауле должен был стоять каждый. Большинство делало это с серьезными лицами и в напряженных позах. Но вдруг за портретом Сталина, украшенным красными полотнами и траурными лентами, в самый разгар торжественных речей я услышал (это было в училище) сдавленный смех нескольких молодых людей, рассказывавших похабные анекдоты. Какое святотатство, какое посягательство на авторитет власти, какой цинизм, какая смелость! Мое сильно расшатанное мировоззрение претерпело еще одни удар. Но где-то еще оставалось нечто, глупейшая иллюзия, я бы назвал ее осколками веры в “систему”, надежда, что еще может произойти ее самоочищение. Определенную роль в этом сыграло завершение процесса врачей разоблачением врача-доносчика Лидии Тимашук и ее фальшивых обвинений в адрес кремлевских врачей. Как же система могла себя очистить? Иллюзия длилась еще некоторое время.
Но ей очень скоро было суждено рассыпаться в прах. Событие, приведшее к мгновенному прозрению, произошло вскоре после смерти Сталина, когда в июне 1953 г. я узнал из газет об аресте верного соратника Сталина Лаврентия Берии. Честнейший Берия, прославлявшийся до того средствами массовой информации как блюститель закона и защитник страны от врагов, оказался шпионом английской разведки и был расстрелян без всякого судебного процесса в декабре. Теперь все стало на место: шел передел власти, не было на самом деле никаких высших принципов, не было “системы”, была просто шайка бандитов. Для меня это было окончательно ясно. Слишком поздно? Наверное,