Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иов прошел все круги ада. После — тишина… Деда с бабкой расстреляли немцы, они лежат в Понарском лесу. На табличке лицемерно написали: здесь лежат советские люди. Ржавый гвоздь советского человека перечеркнул эту ложь и переписал: жиды. А Мойше остался жить под этим двойным гнетом: гнетом, направленным на всякого советского человека, русского ли, узбека, украинца. И вторым: направленным на еврея. Если бы Фридберг ограничился «еврейской» темой, было бы всего лишь еще одно произведение на эту тему. Но повесть являет собой образец ее преодоления — среди могил Чинарик ближе к вечной и непостижимой Истине. Истине старой, но забытой: мы, придя неизвестно откуда, погрузились в эту жизнь, а она — юдоль скорби. С благословения Короленко мы делаем одну непоправимую ошибку: глупо и неудержимо рвемся к счастью, не зная даже, какое оно. Жизнь — это юдоль скорби, а мы верим, что она — край счастья. Но в юдоли скорби закон — это беда и страдание, а закон в краю радости — это счастье и удовлетворение. И ошибаемся, и вновь и вновь ищем сами не зная чего…
У Фридберга отсутствует мотив обделенности его героя. Нет, сосед, стреляющий ворон из энкаведешного револьвера, и бывший соученик, ставший чином тайной полиции, и урки в зоне — это не антагонисты героя, а неизбежный фон. Писатель не задается вопросом, а кому выпала лучшая доля, кому живется весело, вольготно на Руси? Потому что — никому. И мученики догмата — тоже жертвы. И слез из читателя Фридберг не вышибает. Это ему ни к чему, он летописец, а не фигляр. Его детали пронзительно точны. Например, отцу Мойше никогда ничего не выдавали: бывший учитель еврейской истории, он не числился среди любимчиков Системы. И вдруг выдали траурную повязку в день похорон Сталина. И мать разглаживала ее утюгом и хранила в комоде.
Мойше — никакой не диссидент, у него нет продуманной идейной позиции в борьбе с советской властью. Он всего лишь семит, то есть виктимное по определению существо. Технарь, которого сократили вместе с приятелем, удивлялся: «А его-то за что? Он-то не еврей, он — татарин». Такой образ мыслей (подсознательное чувство вины) насаждался самим порядком вещей. В смирной душе Мойше это чувство вины растет и крепнет, потому что он знает: его могут не принять в институт, его могут не взять на работу, с ним можно поступать не по справедливости. Про героев писать легче. Герои — необыкновенные, неординарные люди, чего писатель ни напридумает, все сгодится. Мойше хотел бы просто жить и смиренно возделывать свой сад. Не дали. Не положено. Не по разнарядке.
Собственно, повесть — о механическом, скрежещущем, неостановимом бесчеловечии. Неостановимом — потому что оно, в других формах, живет и продолжает плодиться и размножаться. Не так давно в «Литгазете» был помещен обзор прозы в толстых журналах. Критик Алла Латынина среди прочих рассматривала и повесть Фридберга. Как она позволила себе выразиться, она поначалу позевывала. Тем более, там вначале рассказывается о девяноста тысячах евреев, расстрелянных под литовским городом (имеется в виду город Вильнюс). Критик Алла Латынина по положению относится к элите нынешней интеллигенции, это не учитель школьный, не амбулаторный врач, не безработный инженеришка. Ей скучно читать о закопанных полсотни лет назад евреях. И она этой скуки не скрывает. Не знает, что на похоронах зевать не полагается — неуважение к усопшему. А когда не усопшие, а убиенные? А когда это кровь невинная? Но для критика закон не писан. Она отбросила от себя эти, для нее обветшалые нормы. Она исповедует искренность и прямоту. Прямоту, с которой хирург бодро вещает: «У вас рак. Мы для вас ничего не можем сделать». Или хуже — человек, просто равнодушный к беде другого народа. Просто равнодушный, до того равнодушный, что уже и не знает, когда равнодушие равно бесчеловечности. Вот отношение к отеческим гробам, к жертвам расовой ненависти, к мученикам. От высокой просвещенности, что ли, это — чтобы позволить себе позевывать над могилами? Видать, уж все разрешено…
Повесть Исаака Фридберга — это предостережение. Люди, не забывайте! Не отгораживайтесь равнодушием. Потому что возбудители этой бешеной, зоологической ненависти бродят среди нас. Потому что проповедники геноцида — то для евреев, то для лиц кавказской национальности, то для татар, то для эскимосов вещают с высоких трибун, проповедуют в церквах, появляются и на голубом экране. Повесть для тех, кому не все равно. Не все равно, что больше нет в мире такой этнической единицы, — восточно-европейских евреев, которых истреблял Гитлер, не пускали в землю отцов, а теперь их нет — ни в Польше, ни в Чехословакии, откуда во времена застоя их выдворяли, и скоро не останется и в России. Гитлер учил: человек — ничто, народ — все. И Сталин так учил, и в результате скольких народов не досчитался Господь Бог на перекличке? Антисемитизм всегда был позором России. Ненависть и насилие разъедали изнутри тех, кто его проповедовал, тех, кто ему предавался. Еще один строгий отрезвляющий, голос писателя Исаака Фридберга, присоединяется к хору гуманистов: остановитесь, люди, что вы делаете? Остановитесь! Но, как написал поэт, кони все скачут и скачут, а избы горят и горят…
«Угол отражения»[15]
Жизнь действительно была долгая: 1900–1992 гг. С одной стороны, обыкновенная жизнь женщины, вышедшей замуж, родившей дочку, писавшей стихи (и не ставшей поэтом). Зато с другой… С другой — одна из немногочисленных судеб, которые, как нитью, связали уходящий Серебряный век с нашей отнюдь не серебряной эпохой.
Семейство Наппельбаумов не так уж мало внесло в российскую культуру: его глава, Моисей Наппельбаум, был фотограф высочайшего класса. Он оставил достоверные (а не только изумительно красивые) портреты звезд Серебряного века: Ахматовой, Кузмина, Блока, Мандельштама, Николая Радлова, а также советских писателей, еще зачерпнувших из звездного ковша: Тынянова, Ник. Тихонова, Л. Леонова — вся молодая литература, подававшая такие надежды, даже юные Серапионы запечатлены его старомодным фотоаппаратом. Таким образом удалось не оставить зазора между поколениями, хотя элегантный красавец Федин (успевший побывать аж премьером оперетты) и взмывший на гребне успеха Леонов уже далеко ушли от Сологуба, Белого и Волошина — своим путем.
В свой час и Ида
- Говорит Ленинград - Ольга Берггольц - Поэзия
- Стихи - Станислав Куняев - Поэзия
- Стихотворения - Семен Надсон - Поэзия
- Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 07 - Александр Беляев - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 06 - Александр Беляев - Публицистика
- Время Бояна - Лидия Сычёва - Публицистика
- Стихотворения - Вера Лурье - Поэзия
- Первая книга автора - Андрей Георгиевич Битов - Русская классическая проза
- Русские символисты - Валерий Брюсов - Критика