значение его в глубине моего сознании таково, что мы останемся вместе до самого моего конца. Перефразируя одно предложение из прекрасных воспоминаний Рубика, я хочу предложить свой вариант, заменив холодное слово комета:
Ангелом-творцом пролетел Князь Андрей Волконский по негостеприимному небу мачехи-родины и другой, чужой ему страны, не давших свету его гения согревать их долгие годы. * * *
Заканчивая воспоминания об Андрее, я могу подытожить все сказанное о нем:
АНДРЕЙ ВОЛКОНСКИЙ БЫЛ МУЗЫКАЛЬНЫМ ГЕНИЕМ
Андрей Волконский. Портрет неизвестного художника
Часть II. Эмиграция
Глава десятая
Путь к эмиграции
В летний день 1949 г. я ехал в трамвае по Пушкинской улице в Харькове, где жил и учился на втором курсе филологического факультета Харьковского университета. Обстановка в трамвае была напряженная: в воздухе висела атмосфера страха и ненависти – вовсю шла кампания против космополитов (чит. евреев), и люди были заряжены чувствами агрессии, ненависти и страха. Вагон был полон. Среди пассажиров выделялся своим нестандартным лицом один человек с явно восточной внешностью, скорее всего похожей на карикатурное изображение еврея: очень длинный крючковатый нос, черные глаза, опущенный и потому зловещий рот… Он мог быть, кем угодно – турком, французом, армянином, испанцем, грузином. Но для толпы в трамвае он был евреем.
Пассажиры становились все более беспокойными. Начали раздаваться крики ‘‘Вон еврея из трамвая!’’ С тех пор прошло больше 60 лет, и я не могу точно сказать, как велика была эта группа возбужденных и кричащих людей, думаю, они составляли маленькую часть пассажиров. Но что меня тогда поразило, это молчание большинства. Что это значило? Страх у одних и одобрение у других? Но одобрение – у какого числа?
Вдруг крики перешли в движение, кто-то кинулся к бедному человеку, в страхе поворачивающему голову в разные стороны. Водитель остановил трамвай и человека вытолкнули из вагона. Пассажиры сидели в полном молчании. В газетах об этом не напечатали ни слова.
То, что произошло, сдвинуло всю мою личность в совершенно новую сторону. Я впервые по-настоящему, всем сердцем, отождествил себя с человеком, вытолкнутым из трамвая, и еще раз понял, что я еврей. Т.е. я знал это всегда, я вырос в еврейской советской семье и ощущал свою принадлежность к еврейству так же, как грузин ощущал себя грузином, а немец – немцем. Моего дедушку звали Мейер, бабушку – Рахиль, папу – Натан, маму – Лия, брата – Изя, но на этом кончалось все. У нас никогда не было ничего типично еврейского. Наш язык был русский, наша культура была русская, и в Умани, маленьком городе со значительным еврейским населением, где мы жили, а потом в Харькове я лично почти не сталкивался с антисемитизмом и не думал о нем. Кампания антикосмополитизма легализировала российский антисемитизм (конечно, не в официальных декларациях), и сделала его de facto ненаказуемым. Должен добавить, что ненаказуемость стала причиной постоянного роста антисемитизма в Советском Союзе. Это явилось началом моих счетов с советской властью.
Я уже писал о том, как долго длилась моя политическая слепота, как долго я жил с промытыми мозгами. Первым, но не последним, прозрением была кампании против космополитизма, направленная против интеллигенции, и, главным образом, против еврейской интеллигенции. Все еврейское население страны оказалось под обстрелом. Положение особенно усугубилось в 1949 г., когда газеты были полны обвинительных статей в адрес писателей, критиков, журналистов, музыкантов, литературных деятелей, врачей и других лиц интеллектуальных профессий. Все они, почти на сто процентов, были евреи.
Упоминались имена предателей-космополитов и рядом, в скобках, если фамилия оказывалась русской, выставлялась “настоящая”, еврейская фамилия: после перемены моей фамилии это выглядело бы так – Туманов (бывший Тутельман) или Туманов, настоящая фамилия Тутельман. По этому поводу ходил грустный анекдот: “В суд приходит Иванов и заявляет, что он хочет переменить фамилию с Иванова на Петрова. На вопрос, почему, следует ответ: чтобы в газете можно было написать Петров, бывший Иванов, а не Иванов, бывший Перельман”. Травля была безжалостной, жестокой и бессмысленной: травили, например, профессора, преподававшего западную, т.е. космополитическую, литературу, или историка, занимающегося периодом Ренессанса и т. п.
В Харьковском университете каждый день проходили открытые партийные собрания для профессоров и студентов с разоблачениями безродных космополитов. Людей увольняли с работы, многие просто исчезали. Обстановка была ужасная, и мое политическое образование очень скоро продолжилось.
Зимой того же учебного года мы, я и Володя Блушинский, мой сокурсник по университету и ближайший друг, самый умный из нашей “пятерки”, учившейся в одной группе, прогуливались по январской Пушкинской улице напротив дома, где я жил. Володя был одним из трех ее членов, которые через два года погибли во время летних военных учений.
Но сейчас все были живы, и, как всегда с Володей, разговор получался очень интересным. Несмотря на мороз, мы гуляли долго. Мерзли ноги в легкой обуви, но мы не замечали холода. Уж очень важна была тема: мы говорили об экономике и политике. Вернее, он говорил, и очень убедительно, а я слушал. То, что я слышал, противоречило всему, чему я верил. Оказывалось, социалистическая экономика СССР это фикция, это просто-напросто… государственный капитализм, что богатство страны распределяется не в интересах каждого равноправного человека, а в интересах государства; что марксистская формула: от каждого по способностям – каждому по труду – не осуществляется, на самом деле просто происходит эксплуатация труда…
Голова звенела. То, что я пишу сейчас, это очень коротенький тезис разговора с Володей, длившегося несколько часов. Его речь была полна конкретных примеров и фактов, которые я хорошо знал, но никогда не думал о них в таком плане. Его аргументы были неоспоримы, логика несокрушима. Ты говоришь, что сегодняшний день это последствия войны? А что было до войны? Я молчал. Выводы были сокрушительными для моего сознания, жизнь выглядела, как кривая фотография моей молодости. Мне было 19 лет. Но на этом образование не кончилось, где-то оставались какие-то смутные идеалы, но и они вскоре были разрушены.
Произошло это в дни после смерти Сталина, в 1953. Я видел всю фальшь народной скорби: с одной стороны – плач “народа”, а с другой – похабные анекдоты, которые рассказывались со смаком за транспарантом с траурными портретами вождя за сценой зала, где проходил митинг, похоронная “служба”, совсем, как в сцене коронации в опере Борис Годунов, где гремит хор нанятого славословия и молчит народ. Но здесь “народ” не молчал, а ругался матом. Летом того же года я работал музыкальным руководителем