рода, ибо, хотя он, возможно, и казался зерцалом (провинциальной) моды и образцом (немецкой) наружности, было бы смешно сравнивать его с парижскими денди. Он был, конечно же, недоволен этим настолько, что краска сошла с его лица, отчего он выглядел понурым и невзрачным. Он стал озабоченным и апатичным. «
Я вполне здоров, благодарение Господу, но моя жизнь кажется мне лишенной ритма и разумности. Мне не жарко и не холодно – и ни малейшей радости ни от чего. Моя главная поддержка и воодушевление в мыслях в тебе, мой дорогой отец, а также в моей сестре, в том, что я – честный немец, и в том, что я, может быть, не всегда говорю, но я, по крайней мере, могу думать так, как я хочу!» Внешне он демонстрировал мрачную решимость любой ценой добиться в Париже прекрасного места, почти как если бы он швырнул его своему отцу; но втайне он был полон бесконечного безразличия, презрения к расшаркиванию, улыбкам и лжи, которых требовала от него эта миссия. Он был неласков с матерью. Понимал, что жестоко на весь день оставлять ее запертой в тесной черной дыре, но в то же время ее присутствие угнетало его, как постоянное напоминание о том, что он несвободен.
Эти взаимоисключающие чувства повергали его в уныние; он стал неуверенным и неловким, цепляясь за слабенькие нити, которые могли бы привести к чему-то стоящему. Уверенность в себе, веселость, легкомыслие подействовали бы на французов более благоприятно. Молодой человек с печальными глазами воплощал всё то, что им наскучило, даже несмотря на то что он умел создавать музыку, которая нравилась. Кроме игры на фортепиано, которая была на их вкус слишком академичной, в нем не было ничего такого, что при небольшом усилии воображения сошло бы за сенсацию. Париж по-прежнему обожал развлечения, чудеса, сюрпризы. Четырнадцать лет назад Вольфганг был идеальным развлечением для публики – шестилетний мальчик в миниатюрном придворном костюме, играющий сладостные менуэты на позолоченных клавикордах. Теперь его игра заслуживала большего внимания, но сам он оказался лишенным тривиальных чар. Разница не осталась незамеченной, «французы не имеют больше politesse, какой отличал их четырнадцать лет назад; их манеры близки к грубости, а их наглость отвратительна».
Появились и утешители. Из Мангейма, как договорились заранее, приехали Вендлинг и Рамм, гобоист, и Вольфганг был ужасно рад их видеть. Теперь уже они не были «недостойными его общества» из-за недостатка религиозности. Они были настоящими друзьями, и он краснел, вспоминая, какой по-детски глупой причиной он объяснил свою невозможность путешествовать вместе с ними.
Мангеймский тенор Рааф тоже был в Париже, и Вольфганг чувствовал себя с ним счастливее, потому что он любил пение Алоизии, давал ей уроки и вообще был той сострадательной душой, кому влюбленный мальчик мог излить свое сердце. Вольфганг был не слишком уверен в Алоизии. Он писал ей робкие, тоскующие письма, на которые она редко отвечала. Она готовилась к поступлению на сцену под руководством директора Мангеймской оперы Маршана, и у нее уже начал развиваться характер примадонны. За какие-то три-четыре месяца шестнадцатилетняя девушка, талантливая и неглупая, может развиться невероятно. Вольфганг не видел ее и был смущен ее молчанием, но без сомнения что-то о переживаемых ею метаморфозах можно было разглядеть между строк в письмах ее отца, которые приходили в Париж в качестве добрых вестников. Одно из них, однако, крайне обеспокоило: Карл Теодор (преемник покойного баварского курфюрста Максимилиана) перевез свой двор в Мюнхен и Фридолин, в числе других музыкантов планировал последовать за ним сразу же, как только удастся собрать деньги на переезд. В общем, Мангейм опустеет! Но даже если так, Мюнхен гораздо ближе к Зальцбургу (хотя он и дальше от Парижа), чем Мангейм. Поэтому Вольфганг не переставал умолять отца, чтобы тот сделал для Веберов всё, что в его силах. И потом, одинокий в своей тесной мансарде, он жил, жаждая обнять ту, на которой мечтал жениться. Он боялся сказать об этом вслух, и все-таки он не мог думать ни о чем другом. После нескольких месяцев молчания он писал: «У меня есть нечто в моем сознании, о чем я молюсь Господу ежедневно; если в этом Его божественная воля, это должно пройти; если нет, я согласен. По крайней мере, я сделал всё, что мог» (подчинившись Леопольду). «Если всё будет хорошо и всё сложится, как я хочу, тогда вы должны внести свой вклад, иначе всё ваше дело потерпит крах; я полагаюсь на вашу доброту, чтобы сделать это. Не пытайтесь раскрыть, что я имею в виду, я прошу вас о немедленном одолжении – позвольте мне держать свои идеи при себе, пока не настанет подходящее время».
Отец снабдил сына списком из 53 имен, адресов и пояснений. Предполагалось, что этих людей Вольфганг станет осаждать в их домах, настаивая на получении возможности играть или быть представленным потенциальным покровителям. В этот список отец включил графа де Роган-Шабо, герцога Шартрского, принца Конде, принца Конти, герцогиню д'Эгийон, герцогиню де Мазарин, принца и принцессу де Тюренн – всё это были представители величайших фамилий Парижа, один только вид которых поверг бы бедного юношу ниц, и шансов, что эти люди вспомнят его спустя десять лет, у него было меньше, чем у ручного сокола. Мария Антуанетта из Версаля не подозревала о его существовании, словно она никогда не видела пухлого маленького мальчика в Шёнбрунне, тем более забыла, как играла с ним и брала на руки. Великое время Версаля давно прошло, размах королевского двора Людовика XVI уже был не тот. Маленький Людовик XVI делил свой досуг между любимыми техническими игрушками в мастерской с восхищенным вниманием к супруге, которую он прежде игнорировал. После семи лет невольного бесплодия (когда супруга не могла, очевидно, отвлечь от игрушек), Мария Антуанетта наконец понесла.
Леопольд рассматривал будущего наследника французской короны с точки зрения карьеры Вольфганга. Он писал: «Наверняка будут грандиозные празднества, когда родится ребенок; тебе, может быть, придется участвовать и сделать себе положение, ибо в подобных случаях все зависит от расположения королевы». Вышло так, что Вольфганг покинул Париж до того, как родился дофин. Он был настолько убежден в бесполезности обращения к королеве, что отказался от любых попыток обзавестись необходимыми письмами.
Вместо этого он держался поближе к Гримму, стараясь все же следовать политике Леопольда, выраженной в таких словах: «Жизнь в Париже очень сильно отличается от жизни в Германии, и французские способы вежливого обхождения, знакомства, ходатайства о покровительстве и т. п. очень своеобразны; так, барон фон Гримм меня всегда инструктировал