должен делать… работник, чтобы панночка была довольна? Что еще?
– Подумать обо мне и сделать что-нибудь.
– Что? – взбеленился от глупого перебрасывания словами Глеб.
– Поехать в Москву, учиться, работать.
– Кем?
– Ну…
– Ты подумай, кем я там буду, в вашей долбаной Москве.
Глеб откинул косу и подошел к крыльцу, положил руки на перила, а голову на Лизины руки.
– Ты же женщина. Должна за мной, как ниточка за иголкой. А нет? Нет? В Толпино мне предлагают работу. Председатель дом дает, я буду работать. А ты будешь дома… Родишь мне сына.
– Сына? Какого сына? Я только поступила учиться… – сказала Лиза и покраснела. Глеб сник и опустил глаза.
– Ты ж не сможешь жить без меня, – он отошел к будке Бима и, поймав его, почесал щенку теплый бок.
Лиза ударила по теплому месту, где только что лежали руки Глеба…
– Не тебе решать, как мне жить и смогу ли я!
* * *
Через Маринку он передал короткую записку: «В десять на карьере».
Что такое и как случается, что она бежит к нему?
Луна путается в ветвях. Тьма и тишина. Лес хрустит.
Его нет и возле ямы, и возле ложбинки у края карьера. Она быстро идет по самому краю, где сосны цепляются за жизнь корнями. И все равно падают вниз.
И вот он идет, объятием сминает ее шаг, перехватывает в талии и сжимает, разрывая пуговки рубашки, притискивает к сосне, и все сильнее его поцелуи, все шумнее дыхание, и сосна трясет хвоей, и за карьером тает голубая полоса вечера, обращая время в ночь.
Глава двадцать четвертая
Чертовы утки
Когда во всю неохватную ширь правого берега, еще похожего на девственную степь – с байраками* и ярами, с балками и логами, кривыми сопками и муравьиным кучками, – загорался вечерний свет, на Сейм выплывали рыбаки. Кто-то уходил на утлых лодках в сторону Юрасова, в затоны, в тишину зеленых вод, где под берегом тянулись сети, привязанные в укромных местах (чтобы вездесущий катер Рыбнадзора ничего не заметил). Кто-то, приякорившись среди реки, бросал удочки и спиннинги, трещал катушками, чмокал квоком в затоне, куда из зимовальной ямы выходили на звук трехпудовые сомы.
Жизнь на реке начиналась рано утром, когда выхухоли, ужики, бобры, норки и другие водолюбивые твари плескались и радовались спокойствию, а человек еще спал. К вечеру наступал апофеоз человека. Раколовы, водолазы с острогами, рыбаки, надзор, старики с куканами*, подростки с удочками и сачками, бабы с половичками припадали к берегу.
Праздных отдыхающих не было никого, не пришло их время. Время труда и заботы еще наполняло смыслом село. Редкие машины проезжали по дорогам, в выходные в лес валили грибники. Дети, взрослые, старики вытаптывали сухие пологи бора. Отработав в огороде – или на свекле, или в еще полуживом колхозе, или у арендаторов – местные жители отдыхали древним собирательством, охотой и рыбалкой. Правда, охота теперь стала удовольствием избранных. Но избранные, несмотря на охотничьи билеты, били все, что было им сподручно. Во время гусепролета, например, можно было выйти в ночи во двор и сделать несколько выстрелов: обязательно сверху падал гусь, а то и два. Птицы было много. Лес хрустел кабанами, заходившими в ближние огороды и сжиравшими падалицу яблок, груш и слив.
Григорьич фанатично любил рыбалку, ее покой и тишину. Несмотря на тот случай, когда Глеб был им обижен, с Григорьича сошла неприязнь. Он понимал ценность Глеба-работника. После дня возни со строящимся гаражом он все равно позвал его с собой, и на закате они вышли на катере в Гончарку, карим оселедцем* приросшую к синей, почти кобальтовой, «большой» воде.
Они смирно сидели на лодке, почти не разговаривая, думая каждый о своем – Глеб еще и о Лизаветиных взбрыках, – как вдруг раздалось кряканье в самых камышах.
– Глебка, там никак утка… у тебя где подсачик*… щас дичь принесем… – забеспокоился Григорьич и легонько гребанул веслом.
Глеб оказался у кормы, вглядываясь в сутемки.
– По ходу, это утка с утятами, – прошипел он. – Дикая, выводок.
– Так какого же! Лови их! – тихонько проговорил Григорьич.
– Идите вы! Лови! А вдруг это чужа утка!
– Давай, давай, я буду лодкой править, а ты лови!
И Глеб со смехом полез на нос катера.
Григорьич своим сдержанным сипением так напугал утку, что она, выскочив из камышей, принялась метаться по Гончарке вместе с выводком, в котором насчитывалось, наверное, штук двадцать утят. Глеб наседал сверху с сачком, а Григорьич, ревя водой, греб, маневрируя по спокойной глади и творя настоящую древнеримскую трагедию. Противником двурукого алюминиевого гладиатора была бедная утка с двухдневным детьми, похожими на вывернутые из камышовых поленец пушистые комки.
Перелопатив и взмутив воду до дна, переломав тростник и перервав стебли лилий в мелкие тряпки, они наконец прижали утку к берегу, половили сачком утят, закрыли их в брезентовой сумке и, довольные, побежали домой.
– Ма-ать! – издалека ревел Григорьич, подбегая с веслами.
Следом шел Глеб, оттирая кровь с лица, исцарапанного речным рогозом.
– Утка! Дичь! У нас теперь будут свои утки!
Нина Васильевна всплеснула руками. Выскочила напуганная Лиза.
– Ой, ну зачем? – крикнула она, увидав в подсачике сжавшихся в кучку утят и шипящую утку, распушенную чуть ли не до размеров индюка.
– Вот оно надо!
Глеб стоял в стороне, утирая лицо виноградным листом. Лиза, заметив кровь, побежала в комнату за ватой и «Левомеколем».
Пока Григорьич бегал по двору, ища утке новый домик, а Нина Васильевна густо поливала его словами, только с сомнением могущими называться комплиментами, Лиза и Глеб успели побыть вместе минут двадцать. Посмотреть друг на друга с отчаянным волнением, которое переросло в такое неодолимое влечение, что Лиза случайно уронила и потеряла в темноте «Левомеколь», и рана на щеке Глеба так и осталась без лечения, но зато он успел ее несколько раз поцеловать, прижав к груди.
– Лизка! Где тебя носит! Тащи фанеру из сарая! Да там, затыкнута за граблями! – грохотал Григорьич.
– Мужчину украшают шрамы… – шепнула Лиза, и Глеб тихонько пошел домой, будто его давно уже не было во дворе под виноградом.
С утками провозились до полуночи. Устроили им загончик, натянули сетку от котов, поставили еды, а наутро решено было даже вырыть маленький прудок и носить им ряску с Гончарки.
Но утро оказалось недобрым. Кто-то с раннего ранья начал сносить ворота матюгами и ударами.
– Ах вы ж клятые дытыны! Е… вашу Москву, вашу богову мать, шоб вас перетряхнуло, ах вы ж злочинцы и фулиганы! Не