чтобы восполнить упущенное. Работа Вольфганга над «Реквиемом» шла все медленнее, и он вкладывал все оставшиеся силы своего изумительного дарования в каждую написанную им ноту.
Из двенадцати частей мессы он полностью закончил две первые. Следующие шесть он не завершил, но при этом Зюсмайеру удалось доделать всю чисто техническую работу. Для восьмой и девятой – Domine Jesu[65] и Hostias – он оставил наброски, которые Зюсмайер воплощал в жизнь. Следующие две части, Sanctus и Benedictus, были написаны целиком Зюсмайером. Agnus Dei задал исследователям много загадок, тем не менее никто не сомневается, что яростная мольба вступительной фразы – это идея Вольфганга, тогда как и трогательная, но простая молитва, «dona eis requiem» («даруй им покой»), принадлежит Зюсмайеру. Ученик глубоко проникся надмирной страстью своего учителя к создаваемому произведению, и ему хватало здравого смысла позволить себе поддаться этому влиянию, без всякого желания дописать или вставить что-нибудь от себя. То, что кажется проблеском гениальности во фрагменте, написанном Зюсмайером, – фуга из первой части как сжатое повторение, и вершина, и завершение – это то, на что указал ему Вольфганг вечером накануне кончины.
«Реквием» обсуждают, о нем пишут, его анализируют, разбирают на части, сводят воедино, критикуют и рационально обосновывают. Для чего? «Реквием» – одна из эпических страниц в летописи человечества. Это настолько месса о мертвых, что она превосходит масштабы жизни, ибо не может быть смерти, которая не охладила бы пыл, именуемый жизнью. Как сама жизнь и неотделимая от нее смерть, «Реквием» принадлежит к универсалиям. Это то, что приходит к нам из космоса и остаётся с нами. У этого произведения нет временных границ, ни начала, ни конца, разве что, скажем, оно началось, когда слабенький младенец издал свой первый крик в Зальцбурге, а закончилось, когда измученный мужчина испустил последний вздох в Вене. Но и тогда оно не умещается в границах 35-летней короткой жизни. Оно уходит в глубь веков, к истокам культурного опыта, и возвращается к нам, чтобы пронзить самое сердце реальности.
Канон католического богослужения случаен: произведение могло принять любую форму, и все-таки оно приобрело форму мессы. Моцарт не мог умереть, не воплотив каким-либо подобным образом свой разум, душу, сердце и космический дар. Если бы он умер без такого воплощения, он не был бы настолько целен в том, чем является, как фундаментальный фактор фундаментального искусства. И всё же у него не было таких грандиозных идей. Из всех мотивов, пламя которых помогало создавать это произведение, самым явным было ощущение смерти. Он был на грани смерти и писал реквием для себя. Это просто. Остальное зависит от того, услышана ли грандиозная поступь жизни, следующей своим путем, когда мужской хор восклицает «Quam olim Abrahae promisisti» («Который Ты некогда Аврааму обещал»), а женщины отвечают пронзительным криком, и это все крики, когда-либо исторгнутые женщинами: что-что, а это Вольфганг знал очень хорошо.
Всё дело в знании того, что означает, когда посреди фразы Dies irae («День гнева») струнные взлетают вверх. День гнева, который настигает каждую жизнь, когда страх изведает каждый, когда содрогнется даже самый холодный разум. Это воплощено двумя низкими простыми минорными гаммами Лакримозы, поднимающимися и нисходящими на фоне рыдающих скрипок, ведь те, кто не знали слез, не знают ничего. Это признание смирения в Recordare и это преданность – в безмятежном равновесии Hostias. Наконец, это мощная триумфальная фуга в Kyrie и Cum Sanctis tuis («Со святыми Твоими»), где есть яростная и жгучая красота разума, чья страсть снижает накал любой другой страсти и чей плод живет вечно, когда все прочие плоды уже сгинут. О «Реквиеме» нужно знать, что Моцарт, чьим личным кредо было не ходить с унылым видом среди собратьев, завершил пытку своей жизни радостью, ясным, счастливым ре мажором.
Двадцать первого ноября, холодным серым полднем, Вольфганг брел к «Серебряному Змею». Там он вяло оглядел большой главный зал; его передернуло при виде занятых столов, за которыми сидели в основном те, кого он не знал. Он направился к боковым помещениям, где выбрал уголок и устало опустился на стул. Провел правой рукой по столу и уронил на нее ноющую от боли голову. Мраморная столешница охладила ее, слава богу. Какое теперь имеет значение то, что его почитатели из Венгрии и Голландии прислали ему предложения о щедрых заказах? Долго он сидел на одном месте с полузакрытыми глазами и опущенными плечами, едва заметно двигавшимися в такт дыханию. Наконец он поднял голову и подозвал слугу.
– Принесите мне белого вина, – сказал он равнодушным тоном.
Слуга его узнал, и он был удивлен заказом. Капельмейстер Моцарт после обеда обычно брал пиво. Слуга принес бутылку, протер стакан, погремел ложками и удалился. Вольфганг смотрел на бутыль, словно она была нарисована на столе. Он не прикасался к ней. Йозеф Дейнер был тут как тут, добрейший владелец заведения, который практически занимался домашним хозяйством Вольфганга в этот его последний непростой год. Он сжал губы и покачал головой, глядя на Вольфганга. У того лицо было еще меньше по сравнению с прошлой неделей, и вдобавок к обычной тусклой бледности оно потяжелело и напоминало воск. К тому же на скулах с обеих сторон было по яркому розовому пятну – или это только полуденный свет? Чудесные светлые волосы, которыми, он знал, Вольфганг гордился, были взъерошены и смяты, кое-как припудрены, а плохо завязанная ленточка косички еле держалась. Косичка спуталась – ее явно не переплетали уже несколько дней. Вольфганг поднял свою взлохмаченную голову и поглядел на Дейнера.
– Ну, как ты сегодня? – спросил он.
– Кажется, это мне больше пристало спрашивать, – ответил Дейнер. – На вид вы соверенно больны, господин капельмейстер! Та ваша поездка в Прагу в сентябре – знаете ли, она, мне кажется, была вам совсем не на пользу. Тамошний воздух вам не подходит.
Вольфганг беспокойно заерзал на стуле. Дейнер – добряк и верная душа, он действовал Моцарту на нервы! Хотя что теперь не действовало на нервы?
Дейнер продолжал.
– Я вижу, вы заказали вино. Это правильно. Без сомнения, в Праге вы пили пиво, а оно расстраивает желудок, знаете ли… Сильно расстраивает.
Вольфганг повернулся и ласково улыбнулся.
– Мой желудок крепче, чем ты думаешь, Йозеф. Я с самого раннего возраста научил его переваривать все, что угодно.
И вздохнул.
– Что ж, это хорошо, – сказал Дейнер, – а то ведь все болезни начинаются с желудка, как говорил маршал Лаудон …
Вольфгангу вдруг стало очень плохо. Он сильно сжал рот и ухватился за край стола, чтобы встать на ноги.
– Йозеф, – выговорил