няни. Баста! Мой отказ носит окончательный характер – и поучительный, если только он сумеет извлечь толк из этого урока!»
Вольфганг дрожал так, словно его ударили. Он, с белым лицом, трясущимися губами молча смотрел на Констанцию. Он споткнулся в неприбранной комнате, ободрал голень о тяжелый ящик с вещами, упал в кресло. Внезапно он закрыл лицо ладонями и разразился громкими рыданиями. Подбежала Констанция и обняла его.
– Вольфи, дорогой, любимый! – бормотала она. – Не плачь! Ну, будет, будет, милый, не думай об этом письме. Забудь его, Вольфи!
Она отвернулась, кусая губы, и перед ее глазами пылали обжигающие слова. Ее ногти вонзались в ладони. Плечи Вольфганга тряслись. Она опустилась перед ним на колени и прижала его голову к груди.
– Не нужно, милый! – повторяла она дрожащим голосом. – Не думай о нем больше. Наверняка что-нибудь подвернется здесь. Наверняка император наградит тебя.
Они обнялись и осушили слезы друг друга.
Через месяц ребенок умер.
Реакцией на горчайшие переживания Вольфганга стало то, что он выразил себя, впервые за три года, в симфонии. В ней он излил ту необычайно серьезную, полную жизни силу, которая пронизывала три его последующие симфонии и достигала кульминации в последней, «олимпийской» симфонии № 41 «Юпитер». После жестокого удара со стороны Леопольда он ушел в себя, хотя и на время, но так, что ему вполне определенно хватило этого состояния, чтобы узнать, насколько одинокой бывает душа, когда она создает нечто бессмертное. Эта декабрьская симфония (К. 504), написанная им в одной из излюбленных его тональностей – ре мажор, не содержит ни трагического пафоса, как более поздняя соль минор, ни чистоты и прозрачности, как симфония ми-бемоль минор, ни интеллектуального величия, как «Юпитер». Но она отличается от беззаботного, восторженного течения мелодии, присущего его более ранним работам, и приводит его в новое пространство духовной силы и мысли. Таков Моцарт, он не мог писать музыку, которая не является совершенной мелодией в совершенной трактовке. Но он идет еще дальше. Она предвосхищающая. По причине, которая будет совершенно ясной, симфония № 38 будет названа Пражской, в отличие от более ранней горячо любимой «Хаффнеровской» в той же тональности.
Совсем скоро он приготовился сказать «прощайте» друзьям, которых он любил и благодаря которым интерес к их стране был столь велик: «Я, знаете ли, истинный англичанин!» Когда они собрались все вместе, он подарил Нэнси ноты, scena и rondo для сопрано и сольной партии для фортепиано (solo-piano obligato, К. 505). В качестве автографа он написал: «Для мадемуазель Стораче и меня». Нэнси прижала их к сердцу, потом повернулась и обняла за шею Вольфганга и нежно его поцеловала. Они подошли к клавиру, вместе с Келли, Стивеном, Томом Эттвудом, Готфридом и Констанцией, встали в кружок, и Нэнси спела «сцену». Затем Келли, украдкой глянув в несколько пар влажных от слез глаз, схватил бокал и высоко его поднял.
– За Нэнси, – воскликнул он, – и за Вольфганга! Viva, viva!
Боль от окончательного расставания с друзьями смягчили для Вольфганга несколько писем, полученных им из Праги. Похоже, «Фигаро» имел там бурный успех. Спектакль давали в Национальном театре почти ежедневно на протяжении последних шести месяцев, причем ни малейших признаков ослабления невиданного успеха у публики не наблюдалось. Вольфганг чувствовал себя ошеломленным. Да могло ли что-нибудь подобное случиться с ним или с одним из его творений?! Он продолжал читать. Письмо было от графа Иоганна Иосифа Туна, зятя его приятельницы, венской графини, и в нем сообщалось, что Прага без ума от Моцарта, так что каждый день кто-нибудь спрашивает, нельзя ли заполучить композитора к ним в гости. Если Вольфганг надумает приехать, ему обещают великолепный триумфальный прием. Еще один старый знакомый по былым зальцбургским годам, пианист Франц Душек, написал через несколько дней в том же духе и приложил петицию от музыкантов целого оркестра. Вольфганг протирал глаза и спрашивал себя, не сошел ли он с ума. Но после длительных размышлений он не нашел внятных причин, чтобы не поехать в Прагу, дабы насладиться всем тем, что восторженные пражане от души хотели ему предложить.
Национальный (Сословный) театр в Праге. Это единственный сохранившийся в первозданном виде театр, где выступал Моцарт.
Гравюра 1835 г.
В день, когда Нэнси и Стивен, их мать, а также Келли, Эттвуд и комнатная собачка уехали в Англию, Вольфганг вместе с Констанцией отправился в Прагу. Стоял январь, было холодно, дороги замело. Но Вольфганг, у которого путешествия были в крови и который никуда не выезжал из Вены больше трех лет, неожиданно стал другим. Его внезапно охватило неугомонное состояние души. Он подпрыгивал на сиденье у окна кареты и показывал Констанции холодные чернеющие холмы с белыми вершинами или вдруг погружался в легкую задумчивость, и тогда с его поджатых губ срывались едва слышные мелодии. Временами он сидел очень прямо, уставившись в пространство, и его бледное лицо тогда становилось красным. Констанция знала, что он сочиняет. Он вдруг начинал шарить в боковом кармашке на дверце кареты и вынимал оттуда клочок нотной бумаги, на которой царапал мелкие иероглифы.
«Он предпочитал держать под рукой клочки нотной бумаги для таких отрывочных заметок… все эти клочки, тщательно сохраненные в саквояже, были для него чем-то вроде дневника путешествий, вся эта процедура казалась ему чем-то священным, что вызывало у него сильное отвращение к любому вмешательству».
Когда Вольфганг уставал от сосредоточенности, он поворачивался к Констанции и начинал болтать на непонятном наречии, которым пользовались они одни.
– Ну, Шабла-Пумфа, – кричал он, – до чего чудесно ехать по дороге куда-то, не правда ли?
– Как ты назвал меня, Вольфи?
– Шабла-Пумфа. Хорошее имя, никак не хуже других!
– А как тогда будет зваться Готфрид? – поинтересовалась Констанция.
– Готфрид? Сейчас… Хиккити Хорки! Вот имя, которое подойдёт Готфриду.
– Тогда… мы должны придумать имя для каждого, если уж ты начал.
– Совершенно верно. Вон славный наш слуга сидит на козлах. Больше не будем звать его Иосифом. Отныне он… Сагаарадата!
– А ты сам теперь кто?
– О, это самое трудное. Я должен подумать. Ага! Пункититити – годится?
Либретто оперы «Свадьба Фигаро», изданное в Праге. 1786 г.
Теперь Констанция смеялась не переставая.
– Хоферу понравится, – проговорила она. Хофер – это зять, женатый на ее старшей сестре Йозефе.
– Хофер – хороший клоун, – согласился Вольфганг. – Тогда давай назовем его Роцка Пумпа. В этом есть что-то венгерское. Как?
– А этот глупый пустобрех Штадлер? – продолжал Вольфганг. – Я буду звать его Нотшибикишиби. Восторг! Принимаюсь за музыкантов, дадим мадам Кваленбер имя Рунцифунци,